Высокий, поджарый, сухолицый, Максим Тимофеевич имел характер твёрдый, въедливый, всепамятливый. Эпоха да и собственная его жизнь учили жёсткости, не поощряли мягкотелости и миндальничанья с людьми. Глубокие складки поперёк лба, крепко сжатый рот, постоянная хмурость — Кочегуров производил впечатление человека, с которым лучше не связываться. Профессия снабженца тоже наложила на его лицо печать: казалось, так и светились на нём всё пробивающие: "Надо! Срочно! Давай!" Он и шёл на людей с таким, точно соответствующим внешности напором: решительно, без колебаний открывал двери в любые кабинеты, всегда точно зная, чего ему надо. Ни у кого не спрашивал разрешения, не улыбался всуе, не мельтешил с пошлыми сувенирами и не заискивал, как иные снабженцы и неснабженцы, — шёл как важная персона, не обращая внимания на ожидающих очереди в приёмной. Если бы для добывания каких-то дефицитов надо было попасть на приём к папе римскому, можно было не сомневаться: Максим Тимофеевич добился бы высочайшей аудиенции. "Надо!" двигало им всю жизнь, и он не задумывался над тем, действительно ли надо то, что он добывал, — таких вопросов у него не возникало, ему говорили "надо", и он соображал сразу практически: как, где, через кого, каким образом, — лишь бы выполнить поручение, добыть, обеспечить.
Из множества талантов, обретаемых смертными при их рождении, Максиму Тимофеевичу достался талант высокой обязательности, соединённый с бескорыстием. Пользовался он своими способностями только и исключительно для блага производства, не позволяя себе не то чтобы замочить кончики пальцев в тех бочках мёда, которые доставал для завода, а даже и помыслить о чём-либо корыстном. Тут Максим Тимофеевич был безупречен и почитался у себя на службе как человек несовременный, а по мнению некоторых был просто чокнутый. Возможности его были действительно почти безграничны: деловые связи протягивались от завода во все стороны света — в союзные республики и многие страны СЭВ. Намекни он, только шевельни бровью, и шустрые нынешние прохиндеи завалили бы его жену, двух дочерей и внуков самыми дефицитными товарами, начиная от губной помады и кончая дублёнками. Нет, безгрешен был Максим Тимофеевич, чист и праведен, потому что имел крепкие принципы, нарушать которые не мог и не хотел. В молодости он строил Магнитку, учился в комвузе, был шустр, смекалист и деловит. После вуза руководил группой запчастей во Внешторге. В годы воины обеспечивал фронт боеприпасами, организовывал снабжение переднего края. А теперь, вот уже более тридцати лет, — на заводе. Жена и дочери даже и не помышляли, чтобы он доставал для них барахло. Четыре года назад он мог бы уйти на пенсию и своевременно подавал заявление, но директор попросил его поработать ещё, сколько сможет, и вот, пожалуйста, опять приходится выручать завод…
Позднее, когда чуть отпустило и он задышал, ему стало боязно, но не очень, самую малость — видно, сказывалось то, что всегда, всю жизнь был в упряжке и тянул на совесть, потому и времени не оставалось обращать внимание на такие мелочи, как покалывания и постукивания в сердце. Потому-то и не ощутил ни особого страха перед тем, что подступало к нему, ни особой радости оттого, что оно отошло. "Значит, вот как оно бывает, — подумал он равнодушно. — Пронесло… Везти далековато, поэтому…" Он усмехнулся, чувствуя, что не умрёт сейчас, и потому лукавит. "Пока не привезу краники, никакой холеры со мной не будет". Да так, наверное, оно и было: сейчас его держали краники, зелёный армейский ящик, стоявший у изголовья. "Пора ехать под венец, а жених в сиську пьян", — вспомнилось давнее, деревенское, и снова усмешка тронула его посинелые губы.
Он смотрел в потолок, но видел не серую потрескавшуюся штукатурку, а дивное поле, отороченное с двух сторон светлыми лесами. Ровное просторное поле после жатвы, тут и там сложенные скирды соломы, жёлтые вблизи и блёстко отсвечивающие вдали. Высоко-высоко над полем мельтешила какая-то чёрная точка, должно быть, жаворонок, однако пенья не было слышно. От ноля, от дальних нагретых солнцем увалов струился подымающийся воздух — как в летнюю жару. Поле отдыхало после страды, делало выдох, и простая картина эта была хороша и неизъяснимо щемяща. Максим Тимофеевич зачарованно глядел на неё, и ему казалось, будто он стоит в тёплой придорожной пыли босиком.
Хлопнула входная дверь. В комнату вошёл Лапенков, расплывчатым пятном постоял у окна, снял дублёнку, бросил на стул.
— Ну, вы шустряк, коллега, — сказал он, как показалось Кочегурову, насмешливо. — Это же грабёж!
Максим Тимофеевич возмутился, хотел сказать, что тот ещё молокосос, чтобы так с ним разговаривать, но лишь невнятно замычал — губы не повиновались. Лапенков стянул шапку, высокий лоб его с залысинами заблестел под электрической лампочкой.
— Что вы бурчите? Совесть-то у вас есть?
Он бросил шапку на кровать, прошёлся вокруг стола, остановился над Максимом Тимофеевичем.
— Что с вами? — в голосе Лапенкова прозвучала растерянность. — Вам плохо?
— Сердце, — прошептал Максим Тимофеевич. — Что-то…
Лапенков потрогал его пульс.
— Погодите-ка, не вставайте, вызову врача.
"Скорая" была в этот час свободна и находилась недалеко от гостиницы. Кочегурову подключили дыхательный аппарат, сделали какие-то уколы, и первым его ощущением, когда прояснилось в голове, было чувство досады, как будто из-за каких-то пустяков его оторвали от чрезвычайно важного и приятного дела, которое надо было закончить во что бы то ни стало. Врач и сестра облепили, обвязали его датчиками, включили прибор. Он заметил, что обе они молоденькие, симпатичные. Хотя и проворны, но озабочены, напряжены, явно ещё неопытны и трусят.
— Ну, кажется, попался, — сказал он, желая подбодрить их.
— Помолчите, — бесцеремонно оборвала одна из них, явно врачиха. — Лежите спокойно, не шевелитесь.
Зажужжал приборчик на столе, из него быстро полезла полоска миллиметровки — кардиограмма. Обе женщины, перебирая ленту руками, зорко следили за кривой. Врачиха заметила что-то в кардиограмме, отчеркнула ногтем. Сестра кивнула. Лапенков тоже принялся рассматривать кривую, будто что-то понимал.
— Поможете донести до машины? — спросила его врачиха. Она была в собольей шапке с торчащим сбоку пышным хвостом и когда говорила, то качала головой, отчего шапка съезжала ей на глаза, а хвост смешно подрагивал, как у живого зверька.
Лапенков, разумеется, готов был помочь. Сестра пошла за носилками и заодно позвать на помощь шофёра. Максим Тимофеевич следил за передвижениями вокруг себя как-то отрешённо, словно всё это его не касалось, но, когда врачиха попросила его приготовиться к транспортировке в больницу, он как бы очнулся.
— В больницу?! — удивился он. — Завтра должен быть в Москве, а они — в больницу! Прекрасно себя чувствую, оставьте меня в покое!
— У вас, видимо, инфаркт, — сдержанно сказала врачиха. — Понимаете?
— Понимаю, но ничем не могу вам помочь.
— Инфаркт — у вас, а не у меня, — настойчиво, как непослушному ребёнку толковала врачиха. Хвост на её шапке вздрагивал и пушился. — Вам нельзя двигаться, У вас, видимо, инфаркт.
Максим Тимофеевич помолчал, глядя на неё с недоверием, и упрямо замотал головой:
— Не могу, обязан завтра привезти в Москву государственную продукцию. Срывается международный, заказ.
— У вас инфаркт, а вы несёте бог знает что! — не выдержала она. — Вы поедете в больницу, заказ подождёт.
— А кто дал вам право? — обозлился и Кочегуров. — Что я вам, бессмысленная тварь какая-то?! Взять и насильно запечатать в больницу… Нет, со мной такой номер не пройдёт. — Он вдруг приподнялся на локте и наставительным тоном заговорил: — Вы врач молодая ещё, медицину свою вы, может быть, и знаете, а человек — это не только почки, кишки, селезёнка. Человек — это сознание и долг, ответственность, да! Что проку мне от вашей медицины, если этого-то, самого главного, не понимаете?! Инфаркт! Ну и что? Да, может, у меня их ещё восемь впереди? Теперь из-за этого всё замри, производство остановись, так? Не-ет, милая девушка, вы ещё ни черта не знаете про человека. — Он отвалился на подушку и, закрыв глаза, твёрдо произнёс: — В больницу не поеду, незачем. К утру приду в норму…