– Ну и брось ты его, ма, ко всем чертям!
– И что дальше?
– Укатим к тёплому морю или куда-нибудь в горы, к грузинам пить молодое вино.
– Хочешь, чтобы тебя у меня украли?
– А мы скажем, чтобы нас крали вместе.
– А потом меня выкинут на повороте? Спасибо. Я должна везти Никодима в Таллин, там появился экстрасенс, и мне обещали устроить к нему на сеанс. Ты не поможешь мне деньгами? А то я дорого отдала за починку машины, и сеансы эти кое-что стоят.
– Ма, я не знаю, что у меня есть и есть ли?
– Ну-ну, девочка! Это надо выяснить немедленно. Ты что? С этим не шутят.
– Хорошо, просплюсь и выясню. А потом приеду к тебе, ага?
– Но я же не знаю, где мы будем.
– А я подожду. Устроитесь – сообщишь. Ма, не бойся, я не буду отбивать у тебя Никодима, он не в моём вкусе.
– Никодима оставь. Он не красавец, но вполне порядочный человек.
– Я думала, ты скажешь: «вполне порядочный мужчина»…
– Это уже не твоё дело, девочка. Сейчас ему не везёт с работой и рукописью, но я надеюсь на Таллин. Ты, когда выяснишь свои обстоятельства, можешь перевести мне туда взаймы что-нибудь на главпочтамт до востребования.
– Мне всё ясно, ма. Ладно, я не поеду. Клади трубку, а то много набежит за разговор. Целую.
– Взаимно. Девочка, обязательно разберись как следует с наследством. Вы расписаны, и ты в полном праве претендовать…
– Ма, я сказала «целую», – перебила Люба. – Иди голубь своего Никодима, а то зайдётся в припадке. Всё. Целую.
Люба опустила трубку в колени, откинула голову на высокую спинку кровати, закрыла глаза. Поговорили! Про траурный наряд, про волосы Марины Влади… Сколько же лет маман? Сорок три? Нет, в этом году будет сорок пять. Уже сорок пять. Как легко и бурно прожила она жизнь! Меняла работу, мужей, города. Бросали её, и она бросала. Была парикмахером и натурщицей, женой художника и портного, служила метрдотелем и водила роман с кинорежиссёром, снялась у него в двух фильмах, в последнем играла фронтовую подругу усталого комбата, вышла замуж за администратора этой картины, безуспешно лечила его от алкоголизма, оказалась сестрой-хозяйкой санатория, там оформила брак с членкором и быстро похоронила его. Теперь – какой-то Никодим, и всё это вихрем, на пределе чувств. Поседеть можно от такой круговерти, а она ещё вполне ничего, энергична, легко снимается с места и в любой час дня и ночи готова всё начать сначала, так, во всяком случае, она сама говорила Сокольникову, когда прошлым летом они случайно встретились в Риге в крохотном домике, с вечно закрытыми ставнями, где спрятался едва ли не самый милый в Прибалтике ресторан «Пут, вейн». Анатолий через друзей заказал там столик, а за соседним оказалась маман со своим членкором – шестидесятилетним яйцеголовым теорграмматиком, тощим, как примитивное пугало, и с каким-то механически нудным голосом.
– Ма, и где ты откопала это достояние отечественной культуры? – спросила Люба, когда они оказались на несколько минут без мужчин. – Он каких наук учёный?
– Линг-вист! – звонко произнесла маман.
– Фу, как скользко!
– Ну, что ты? Мне с ним забавно. «В сущности всякий выбор сводится к ответу на вопрос «да» – «нет», «хочу» – «не хочу», – заговорила маман голосом членкора.
– Не хо-чу! – сказала Люба. – Что ты в нём нашла?
– Я переживаю с ним необычайное чувство платонической любви. Девочка, это так пресно! Но он так привязан ко мне, что разошёлся со всеми своими родственниками и объявил меня прямой наследницей на случай переиздания его трудов. А у тебя с этим Анатолием – он вполне! – серьёзно?
Люба пожала плечами:
– Я не знаю, ма. Мы просто вместе работаем, и у него семья. Я ему вроде нравлюсь. Он вытащил меня из парикмахерской, старается взять с собой в командировки. Мне он тоже нравится, он щедрый, но что и как будет – я не знаю.
– Я всё сейчас выясню.
– Ма! Остынь!
– А что тут особенного? Я – твоя мать, а он уже не мальчик, должен понять меня. Кстати, сколько ему?
– Ма, я в паспорт к нему не заглядывала.
– И зря. Это надо делать. Я – деликатно.
– Ма, ну я тебя прошу! А то я начну сейчас отбивать у тебя твоё пугало.
– А я – у тебя. Согласна?
– А наследство на труды, ма?
– Бессовестная!
Люба пересела к матери, положила голову ей на грудь, подольстилась:
– Угу, яблонька моя кудрявая, а я – твоё яблочко.
– Да-да, яблочко, яблочко.
Но когда мужчины вернулись, маман не преминула «показаться» Сокольникову. Она почти не пила, много и интересно говорила, смеялась, открывая удивительно ровные белые зубы. Однако танцевать выходила только с мужем и вела себя с ним так, словно была в руках пылкого любовника и едва сдерживала ответное чувство. Но для Сокольникова этого было мало. Он – не лингвист, заморивший себя бесплотными изысканиями сущности грамматических построений и пребывающий на излёте физических сил. Пусть тот изумляется поведением жены и прижимает её в танце ребром ладони с оттопыренным мизинцем. Сокольников – практик, крепкий духом и хваткой, и эти трюки много повидавшей женщины не имеют для него реального смысла, если рядом – вот под его рукой – молодое, красивое, страстное и не вникающее в сложности бытия существо. Не уходя из-за столика (к чёрту эти танцы!) они от души веселились, наблюдая, как отвисает губа у членкора от того, что к нему жмётся милая в общем-то дама.
Маман всё поняла, что хотела понять: её дочь и Сокольников увлечены друг другом, и всё-таки, когда уже одевались к выходу, она изловчилась задать ему двусмысленно звучащий вопрос:
– А я вам разве не подхожу?
Сокольников улыбнулся:
– Очень подходите. В качестве милой тёщи, что и прошу вас принять совершенно серьёзно. Вас – тоже, – наклонил он голову к членкору и услышал в ответ сентенцию:
– Жизнь, в сущности, это – постоянная реализация выбора между «да» и «нет», «хочу» и «не хочу», «за» и «контра».
Всего через три месяца после этого вечера маман прислала вырезку из «Учительской газеты» с некрологом на своего теорграмматика, а теперь вот и Люба может ответить тем же. «Освободилась…»
А что? Может быть и так… Освободилась от необходимости жить в чуждом в общем-то ей селе, от каждодневного безделья и скуки длинных вечеров, от подступающей злости на него, на себя, на селян, не принимающих её за свою. Освободилась от его неожиданного бессилия и угнетающего ночного молчания с сигаретой у морозного окна, освободилась от отчаянного хрипа Высоцкого, что на весь дом – до дрожания посуды в стенке – ежевечерне просил: «Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…»
И что ещё произошло, от чего она освободилась? Пасюк! Сытый пасынок. И «лапа».
«Ах, Сафроныч, лапонька ты моя! – помотала Люба головой. – Неужели это так и было?»
Видно, было, и семья об этом знала. Сказала же Альбина Фёдоровна, что в жизни он спокойно не спал. Значит, это было до Любы и не ради неё? Ну, не только ради неё… Но и ради неё – тоже. Вот от этого ей теперь не освободиться. И что же теперь делать? Идти заявлять на покойника? Она же совершенно не знает где, когда и сколько. И было ли это вообще? Может, пасюк просто болтал. Пьяный трёп балбеса. «Спокойно не спал…» Спал он, действительно, плохо. Вернее, мало. Но ведь это ещё не значит… Да и бог с ним! Милиция в чём-то там разбирается. А ей теперь в пору с собой разобраться – где жить, на что жить? И с кем? Тоже важно.
Люба бросила телефонную трубку на место, встала с неразобранной, крепко измятой кровати – поворочалась, видно, ночью-то, а ничего не помнит. Сняла с зеркала лоскут чёрного капрона (кто опять завесил?), внимательно оглядела себя. Ужас! Вся измятая, глаза запали, серая какая-то стала. Похороны близкого человека никого не красят. Даже молоденьких вдов. Но это хорошо, что она молода. Ведь жизнь-то продолжается. Было бы только на что жить. «Поищем! Кто ищет, тот всегда найдёт», – вспомнила любимую фразу Сокольникова.
Она спустилась вниз умыться и почувствовала, как холодно в доме. В гостиной – вообще мороз – выдуло через камин, и батареи, как лёд. Всё верно. «Ушёл хозяин, дом его остыл». Значит, и в ванной вода, как в проруби. Любу аж передёрнуло и покрыло мурашками, когда она представила, в какой воде очутился Сокольников. Она видела, как доставали из ледового пролома машину, как смерзались рукавицы у пожарных, вынимавших из неё закоченевшего Анатолия, но тогда она почему-то не чувствовала холода. Он перехватил ей дыхание только сейчас. Бедный, бедный Сафроныч, конечно, у него моментально зашлось сердце. Он же не терпел холодной воды. На Чёрном – пробкой вылетал из моря, на Балтике не купался совсем. А тут – прорубь! И она тут замёрзнет, потому что одной ей ни за что не протопить такой дом. Господи, как плохо быть одной! И что она вообще теперь будет делать? Останется здесь? Уедет? Куда? С кем? Одной так плохо, так холодно…