– Пошли вы все вон! – сказала Люба и размашисто перекатилась на спину, не стало слышно толчков сердца, пропали видения памяти. «Вот и хорошо, – подумала она. – Надо просто полежать одной. Подумать… А маман не приехала. Отозвалась телеграммой: «Болен Никодим». Знаем мы эти хитрости. Побоялась, что Никодим – идиот, наверно, какой-то – занедужит здесь страстью к молодой вдове… Маман-маман! Как вывернулась твоя жизнь. Сперва тебя – глупышку молоденькую, содержали пожилые любовники, теперь ты – пожилая – носишься с молодым идиотом… Ни-ко-дим… Вот и мой пожилой ушёл… Взял и ушёл!.. Может, даже нарочно. Чтобы посмотреть, как переживу его уход».
Она хмыкнула, вспомнив, сколько раз сама хотела умереть понарошку, чтобы увидеть, как поведут себя поклонники, маман и все остальные, и чтобы потом встать и обрадовать всех или сказать кому-то: «Ага!» «А он, конечно, не так, хотя и с открытыми глазами…»
Вспомнилось, как перед гражданской панихидой в клубе какая-то бабка всё пыталась закрыть ему глаза – держала на них тяжёлые старинные пятаки. Потом отступилась. Но Любу спросила:
– Матушка, спал-то он у тебя, нехорошо сказать, тоже зряче, аль как?
– Я не знаю, – ответила Люба.
– Ну да, ну да, – подтвердила бабка. – Хорошо жила за им: усыпала первая и просыпалась – он на ногах.
Да, «за ним» она жила хорошо.
В парикмахерской облисполкома, куда Любу послали помочь тамошнему мастеру справиться с предпраздничной нагрузкой, Анатолий Сафронович появился в первый же день. День был тяжёл и однообразен. Хотя в кресло садились мужчины совершенно разных лет и объёмов и некоторые даже пытались «распускать хвосты» перед Любой, от них веяло унылой озабоченностью. Кроме того, ей строго-настрого было наказано не уламывать клиентов освежиться после стрижки, не подменять дорогих одеколонов дешёвкой, исходить при расчете точно из прейскуранта и не брать чаевых. Получалось, что работы – уйма, впечатлений – ноль, в кармане – пусто. От всего этого она и выглядела подстать клиентам.
И вот появился он. Лёгкий, подтянутый, довольный собой и жизнью. Цепко оглядел маленький зал, скользнул по Любе таким взглядом, что она невольно мотнула головой, словно сбрасывая с себя кислую дрёму, сказал тяжело дышавшему в углу толстяку «я – за тобой» и исчез.
Толстяк – Люба легко вычислила это – доставался по очереди ей, и значит, тот клиент сядет в другое кресло? Она решила сбить очередь, убежала в туалет, пробыла там дольше надобности. Хитрость, однако, не прошла. Хозяйка зала, коротконогая и смешливая Маша, тоже не шибко стремилась заполучить в работу складчатый, потный затылок и не допустила сбоя очереди.
Но расчёты, видимо, строили не только они. Он вошёл в зал точно в тот момент, когда Маша застригла нового клиента, а Люба уже комкала простынь с белесыми волосами толстяка и обмахивала ему шею.
Он вошёл, встал между кресел и из двух рук протянул мастерицам по три свежие, с каплями росы гвоздики.
– С наступающим! И пусть вам улыбается счастье! – Сказал обеим и сел в Любино кресло, улыбнувшись ей в зеркале.
Пока она равняла его волосы, удобные в работе, жёсткие, густые, ухоженные, он несколько раз ловил её взгляд в зеркале и какой-то глубинной искрой, светящейся в чуть выпуклых карих глазах, зажигал в ней ответную улыбку. Не ту, небрежно ленивую, какой она отвечала на подмигивания клиентов у себя в салоне, а мягкую – вот уж чего давно не бывало – даже немного смущённую.
После стрижки он попросил побрить его, хотя видно было, что утром он это делал и сам, правда, электрической бритвой. Потом, вместо освежения одеколоном, заказал компресс. И когда, обжимая пальцами горячую салфетку на его лице, она, нарочно опустив подголовник, поддержала его голову грудью, а мизинцем коснулась сонной артерии, почувствовала такие толчки его крови, что у самой ответно колыхнулось сердце и дрогнули руки. Быстро отстранилась, сняла компресс и нырнула за портьеру в подсобку, чтобы остудить себя, всей спиной и икрами голых ног прижалась к холодной стене, помахала на лицо салфеткой, шепча себе: «Дурочка, чего же это я делаю? Он мне в отцы годен, куда лезу-то?» И не утерпела, чуть отодвинула портьеру, чтобы ещё раз увидеть его в зеркале. Он заметил это движение занавеси и ответил на него улыбкой. Люба шарахнулась в угол подсобки и оттуда, лихорадочно подсчитав и проверив, не махнула ли по привычке лишнего, сказала ещё не успокоившимся голосом:
– С вас рубль восемьдесят две копейки. Положите на стол. Если можно, без сдачи, пожалуйста.
Не торопясь, покопавшись в закоулках портмоне и карманов, он действительно отсчитал ей копейка в копейку, и эта медлительность и нарочитая педантичность помогли ей вернуться из-за портьеры, как ни в чём не бывало. Ах, как они потом похохочут над этой маленькой хитростью, которой, не сговариваясь, а лишь поняв состояние друг друга, пытались провести самих себя и Машу.
– Вы завтра с которого часа работаете? – спросил он, рассчитавшись.
– С девяти, а что? – наклонив голову, Люба с нарочитым любопытством скосила на него глаза.
– Без пятнадцати девять зайдите на пару минут ко мне. Маша скажет, где это.
– Зайти с прибором? – и поменяла наклон головы.
– Лучше просто с хорошим настроением. – И ушёл.
Сразу обменяться впечатлениями было неудобно – подошли новые клиенты. А обменяться хотелось: Маше, знавшей здесь каждого до последней бородавки на затылке, – сказать; Любе, жившей, как после купания в прохладном море, – спросить. И они едва дотерпели до часа закрытия парикмахерской. Даже когда минут за десять до этого позвонили из которой-то приёмной с вопросом, нельзя ли сейчас спуститься к ним шефу, Маша, чего с ней никогда не бывало, жалобно протянула в трубку:
– Ой, а нельзя завтричка, а? Едва на ногах стоим – столько сегодня всех было. Скажи, расчёска из рук валится. С утричка бы завтричка лучше. – И едва отговорившись от работы, оттуда же, от телефона оглядела Любу так, будто та уже примеряла фату, и, довольная, сообщила радостно:
– А он на тебя клюнул!
– Кто?
– Сокольников!
– Кто он такой?
– Скольников-то? Господи! Он Сокольников и есть. Мужчина на сто сот. Семейный, конечно, она врач у него, но он-то – кавалер! – свет таких не видывал. Мне бы десяток лет куда девать, у любой бы его отбила, хоть что хочешь бы со мной делали. Когда бы ни явился – зимой ли, летом ли – всегда с цветочком, будто за пазухой носит. Один тут ещё такой-то, тот всё с конфетками, но много пожилей Сокольникова, дышит уже плохо, а этот – ка-ва-лер! Ко мне, гляди, не сел.
– А чего ему завтра от меня может быть надо?
– Господи! Да чего им всем от нас надо!?
– Но мне-то этого, может, вовсе и не надо. – Люба пожала плечами и стала рассматривать себя в зеркале, ловя заодно и Машино отражение.
– Надо ли – нет ли, а подголовничек перед компрессом опустила, другую подпорку нашла! – хитрюще прищурилась напарница. – Тебе упереть есть на что! Ты тут за неделю у меня весь исполком на голову поставила. Хорошо срок тебе короток дан. Завтра с полдня одни бабы попрут, сушуары докрасна накалим.
Когда ровно без четверти девять следующего дня она вошла в кабинет Сокольникова, он указал ей на глубокое кресло чуть наискосок от его просторного стола. Люба поняла, что отсюда она будет для него, как на ладони, и села так, чтобы прежде всего он увидел и оценил её ноги, с которыми, как она считала, ей повезло больше всего.
Но хозяин кабинета не ушёл за свой огромный стол, а присел на тот его краешек, что ближе к Любе. Это чтобы и она видела, если и не атлетическую его фигуру, то хотя бы умение одеваться и по моде, и по возрасту, и по положению одновременно.
– Начнём со знакомства? – коротко улыбнулся он. – Я – Сокольников Анатолий Сафронович. Вы?
– Любовь Андреевна Викмане.
– Что-то прибалтийское было в роду или по мужу?
– Отец – латыш, но пишусь по маме – русской.
– Скажите, Люба, – можно так? – вам нравится ваша профессия?