Владимир Ионов
…А родись счастливой
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Глава 1.
Степан держит дверь, чтобы не захлопнуло потянувшим откуда-то сквозняком. Теперь и Любе надо выйти к столу. Оставив шубу на спинке стула, она поднялась и увидела себя в зеркале. Увидела как чужую, малознакомую. Вся в чёрном – к лицу это ей – молодая, гибкая, красивая. Но усталая. Очень усталая. Люба прищурила глаза, чтобы лучше вглядеться в лицо этой малознакомой, и узнала в ней себя.
«Это я так устала, – сказала она себе. – Глаза ввалились. И бледная-бледная. Это от чёрного».
– Чего же это зеркало-то не занавесили? – спросил Степан и, придерживая валенком дверь, потянулся, чтобы увидеть Любу не только въявь, но и отражённой. Увидел. И будто его обдало чем – то ли холодом, то ли жаром, плеснулась в лицо какая-то сила, заставила отступить на прежнее место. – Не принято на похоронах с открытыми зеркалами, – трудно переглотнув, проговорил он с порога.
«Поминки у нас, – напомнила себе Люба. – Поминки по Анатолию. Потому я и стала такая».
Она почувствовала, что к глазам подступают слёзы, и чуть откинула голову, чтобы они не выкатились на ресницы. Она вообще легко управляла слезами, наполняя ими глаза, когда нужно показать глубину чувства – радость до слёз, грусть до слёз или обиду. Для этого ей надо было просто захотеть, чтобы они заблестели, и слёзы подступали к глазам. Сейчас они накатывались сами, и ей осталось только постараться не пролить их через ресницы.
– Там у всех уже налито, ждут хозяйку, – глухо сказал Степан. – Надо бы выйти.
– Конечно, надо, – согласилась Люба и, продолжая видеть себя в зеркале, подумала: «а это даже лучше, что слёзы в глазах».
Степан прижался к косяку, вытянулся, пропуская Любу мимо себя, но она остановилась в дверях, полностью повернулась к нему, почти касаясь.
– Много народу пришло? – спросила она.
– Порядком, – выговорил он, трудно переглатывая воздух, которого ему не стало хватать от её близости.
– А те не уехали? – поинтересовалась Люба, сохраняя между собой и Степаном то пространство, что позволяет чувствовать человека, еще не коснувшись его, и даже, пожалуй, острее, чем коснувшись. И, слыша сквозь тонкий жирок воздуха, что остался между ними, мандраж смятения молодого здорового мужика, она с удовольствием – неожиданным сейчас для себя – подумала: «Господи, я ещё кого-то волную…»
– Альбина Фёдоровна, что ли? – густой голос Степана надломился до высокой ноты, и его хлестнуло жаром стыда перед нею: ведь не маленькая, понимает, какая сила ломает ему голос. Нашёл, скажет, время, бугай.
Он догадался ступить в сторону и отвернуться от неё и уже с безопасного расстояния ответил:
– Вроде не уехала. Парни, дак оба здесь.
– Их дело, – заключила Люба и, опустив со шляпки короткую вуаль, пошла в зал.
В просторной столовой, построенной уже при Анатолии Сафроновиче и отделанной на его вкус светлым деревом, было солнечно, как весной, и пахло свежим еловым лапником, набросанным на пол, на подоконники и даже на стол. Люди попытались занавесить большие окна, но тонкие золотистые шторы едва смягчали ярость случайного зимнего солнца, и зал, убранный для скорбной трапезы, казался праздничным. Народ вот только в большинстве получился какой-то всклокочено-будничный – в помявшихся под пальто и шубами пиджаках и кофтах, непричёсанный.
Люба ещё из коридора схватила всё это одним взглядом – и нелепую праздничность обстановки, и пугающую помятость людей. Увидела она и Альбину Фёдоровну с сыновьями. Она потерянная. Они безразличные. Значит, Любе остаётся быть торжественно-печальной. Она расправила плечи, опустила ресницы и медленным, очень ровным шагом – «жалко, что платье не в пол», – прошла к столу. Не поднимая глаз, поняла, что все теперь глядят на неё, больше оценочно, чем с сочувствием, и в образовавшейся нестройной тишине уловила шёпоток, невнятный, но лестный по тону. «Вот так, Люба, и держись», – наказала она себе.
Глава 2.
Перевернула Люба Степана. Миг какой-то возле него постояла, но такую дрожь в нём подняла, что всё нутро перетряхнула. Сколько девок у него в руках перебывало и городских, и деревенских, а ни одна не лихоманила так круто. Переживая это, забыл, что у столовой стоит его машина и наверняка кого-то надо будет везти в райцентр. За столом он подвинул соседу свой стакан, тот, молча, налил его до краёв. Степан сжал посудину в кулаке, долгим взглядом попросил Любу глянуть на него и понять, но не дождался и коротко, шумно выдохнул из себя воздух, чтобы на таком же коротком вдохе обжечь нутро зельем. Но не успел: корка хлеба упала ему в тарелку.
– Остановись, – шепнул с другой стороны стола Вася Кащей, прежний шофёр Анатолия Сафроновича. – Или тебе только до гаража?
Степан опомнился. Опустил стакан, звякнув им об тарелку, напугался звона и того, что пальцы остудило пролитой водкой, глянул во главу стола и увидел, что Люба дрогнула ресницами, потом медленно подняла их и посмотрела на него. Глаза её терялись за вуалью, но Степану показалось, что именно так и было: дрогнули ресницы и медленно открылись глаза – продолговатые, серые, влажные, как глубокая осень. В нём опять колыхнулось то, что испытал давеча в дверях банкетной комнаты, и надо было снова отступать куда-то.
– Айда, покурим от греха, – мотнул он головой Кащею.
В прихожей у раздевалки Степан шугнул с подоконника деревенскую детвору и, присев на него, торопливо, даже не предложив сигареты Кащею, раскурил помятую в карманах «Приму».
– За рулём-то ты был? – спросил Кащей. – Как хоть это случилось?
Пятком глубоких затяжек Степан утолил душевную жажду к покою, отдышался и заговорил уже рассудительно, по своему обычаю.
– Как случилось? Как случается, так и случилось. На роду ему, видать, так писано. У нас через реку ЗИЛы с гравием бегают и – ничего. Правда, подальше от села, а мы прямиком пошли. Есть там быстрина, но морозы-то нонче какие стояли? Хоть бы одна промоина осталась. Я, правда, сказал, что бережёного-то и обком бережёт, давайте кругаля дадим, где все ездят, а он: «не пыхти, держи прямо».
– Ты и держал, – сказал Кащей и цикнул сквозь зубы тонкой струёй слюны.
Степан хватнул ещё несколько частых, глубоких затяжек. Потом, согнув руку в локте, долго глядел, как дымок сигареты обвивает пальцы с содранными до мяса ногтями.
– Шеф как чуял чего-то, велел мне дверцу открыть на всякий случай. Мы с Митричем открыли свои, а он свою сзади не стал. Говорю, а вы чего же? А он: «Ты газуй давай».
– И ты газанул?
– Газанул. И ничего. А на серёдке реки лёд только – тресь! – перед нами. Я даже вильнуть не успел, всем передком так и клюнул в воду. Митрич стреканул в дверцу так, что на крепкий край вылетел и даже валенки не замочил. Я к Сафронычу обернулся, ему открыл, и мне уже выныривать пришлось. А он не вынырнул почему-то. За ружьём, видать, потянулся, оно у него на «тёщином месте» было примотано. Когда я-то вынырнул, от УАЗа один уголок тента из воды торчал и шипел так: шшш-уу. Я тент когтями рвать, а он пошёл под лёд и меня поволок, едва отбарахтался. Видать, мы на самой быстрине ухнули, течение ужас какое было – УАЗ сразу поволокло, а я, пока выбрался, сколько льду наломал, ты бы только видел. Без валенок уже выскочил, потом так и пёр до деревни босиком в мокрой шубе. Тяга такая, даже вспотел, говорят.
– Вспотеешь. Слушай, Стёпа… – Кащей оглянулся: не слышит ли их кто? И, подняв беспокойные глазки на Степана, спросил: – У Сафроныча, говорят, воды в лёгких не обнаружено, значит, он уже не дышал? Это не вы его с Митричем?…