Он был весь в липком, холодном поту. Встал, смочил полотенце и стал растираться им в ванной. Именно в эту ночь и пришло к нему твердое, окончательное решение: он должен ехать на Зайсан! Должен сделать это не откладывая!
Назавтра отправился к Якубовскому. Ему пришлось проторчать в приемной около часа. Молоденькой секретарше, которая была не прочь поболтать с ним, отвечал неохотно, односложно. Девушка оставив его в покое, принялась быстро стучать на машинке. Наконец Якубовский освободился, открыл дверь, приглашая Кахармана.
Кахарман начал без предисловий:
– Ты еще не потерял мое заявление? Достань его и подпиши. Ни дня не могу здесь больше! Веришь или нет: каждую ночь снится море, снятся рыбы…
– Надо меньше пить, Кахарман, – пошутил, было, Якубовский. – Так и сам черт может присниться…
– Ты достанешь его или мне написать новое?
– Подожди, не горячись, дай мне собраться с мыслями. Прямо как снег на голову…
– Ваня, ты всегда понимал меня. Давай не будем играть в прятки!
– Хорошо, уезжай – удерживать не стану, знаю, что бесполезно. Но сначала вот что: зайди к первому секретарю. Он ведь подыскивает тебе работу. Объясни ему все сам, а то мне неудобно как-то… – И Якубовский снял трубку, чтобы позвонить в обком.
Кахарман положил свою ладонь на его руку.
– Не стоит, он все поймет правильно он неглупый человек…
– Черт с тобой! – махнул рукой Якубовский.
И на следующий же день Кахарман покинул Семипалатинск.
Спустя неделю на пленуме обкома первый секретарь и Якубовский столкнулись в кулуарах лицом к лицу.
– Хорошо выступили, Иван Трофимович! – Первый секретарь одобрительно пожал Якубовскому руку. – Буду верить, что слова ваши не разойдутся с делами… Да, наконец-то решили вопрос с Насыровым. К сожалению, только теперь. Сильно затянул это дело орготдел. – Это было сказано, как по интонации понял Якубовский, в укор второму секретарю, который стоял рядом. – Все тот же бюрократический ритм: вместо пяти минут потребовалось пять месяцев. То Алма-Ата задерживала, то Москва… Насырову мы хотим вручить очень ответственный участок. Как вы полагаете, он справится?
– В Кахармане я не сомневаюсь!
– В таком случае надо исправлять оплошность. Пусть завтра к трем часам Насыров зайдет к товарищу Митрофанову.
– Буду ждать, – улыбнулся Митрофанов.
– Насыров уехал на Зайсан, – ответил Якубовский.
– Тогда сразу же, как только вернется.
– Он не вернется. Он уехал на Зайсан насовсем.
– Как это насовсем? – не понял первый секретарь. – Его пригласили на работу?
– Нет, его никто не приглашал. Съездил туда и напросился рядовым рыбаком. Его трудно не понять: он родился и вырос на море. Жизнь на суше не по его нутру.
Лицо Бозганова помрачнело.
– Что же мы делаем?! Если мы в таких темпах будем решать вопросы с кадрами – мы растеряем стоящих, знающих людей и опять к нам полезут карьеристы и дельцы! Да ведь мы задушим перестройку в самом зародыше! – Он взглянул на Якубовского. – Значит, он потерял в нас веру – так я понял? Это не годится – это не годится никуда! Такой специалист, как Насыров, стоит десятка других…
Митрофанов тронул первого секретаря за локоть.
– Извините, Иван Трофимович, тороплюсь, – закончил секретарь. – Зайдите вечером ко мне – потолкуем, подумаем, как нам теперь быть… Или вы думаете, что Насыров потерян для нас навсегда?
Митрофанов снова тронул его за локоть, увлекая за собой в комнату президиума.
На Зайсане был уже глубокий снег, озеро было сковано льдом. Кахарман вылез из попутки и с маленьким чемоданчиком в правой руке подошел к дому Семена Архиповича. Семен Архипович не признал его в зимнем пальто и шапке, кроме того, мешали клубы пара, в которых затерялся на какое-то время Кахарман, открыв дверь избы. Семен Архипович стучал молотком по наковаленке. Он не прекратил своей работы, лишь мельком оглядел вошедшего.
– Ну что ты встал посреди комнаты, гость дорогой? Проходи, раздевайся.
Голос Семена Архиповича был теплый, радушный. – Хоть ты и гость, но попрошу тебя о небольшой услуге. Набери в чайник воды и поставь на плиту – вода как раз на выходе, по левую руку, в бочке. А я сейчас закончу работу – и попьем чайку.
Кахарман кинул чемоданчик в угол, повесил шубу, поставил на плиту чайник и подбросил в печку угля.
– Проходи в дальнюю комнату, – все так же не оборачиваясь, предложил хозяин. – Посиди, отдохни.
Кахарман прошел. Еще в первый свой приезд он обратил внимание на неплохую библиотеку, собранную Семеном Архиповичем, но тогда у него не было времени просмотреть книги, лишь отметил для себя, что среди них было много старинных. На видном месте расположилось старое потрепанное полное собрание сочинений Льва Толстого – все девяносто томов. На столе у окна тоже лежала книга Достоевского, «Дневник писателя». Стал читать с заложенной страницы, потом дальше, обращая внимание на подчеркнутые карандашом места.
«…Возьмите опять наши железные дороги, сообразите наши пространства и нашу бедность: сравните наши капиталы с капиталами других великих держав и смекните: во что нам наша дорожная сеть, необходимая нам как великой державе, обойдется? И заметьте: там у них эти сети устроились давно и устраивались постепенно, а нам приходится догонять и спешить: там концы маленькие, а у нас сплошь вроде тихоокеанских…
Тут дело не столько в денежной сумме, сколько в степени усилия нации. Впрочем, конца не будет, если по пунктам высчитывать наши нужды и наше убожество. Возьмите, наконец, просвещение, то есть науку, и посмотрите, насколько нам нужно догнать в этом смысле других. По моему бедному суждению, на просвещение мы должны ежегодно затрачивать по крайней мере столько же, как и на войско, если хотим догнать хоть какую-нибудь из великих держав, – взяв и то, что время уже слишком упущено, что и денег таких у нас не имеется и что, в конце концов, все это будет толчок, а не нормальное дело: так сказать, потрясение, а не просвещение…
Но, положим, наделаете деньгами не только учителей, но даже, наконец, и ученых: и что же? – все-таки людей не наделаете. Что в том, что он ученый, коли дела не смыслит? Педагогии он, например, выучится и будет с кафедры отлично преподавать педагогию, а сам все-таки педагогом не сделается. Люди, люди – это самое главное. Люди дороже даже денег…
Человек идеи и науки самостоятельной, человек самостоятельно деловой образуется лишь долгою самостоятельною жизнью нации, вековым многострадальным трудом ее – одним словом, образуется всею историческою жизнью страны…
Народ закутил и запил – сначала с радости, а потом по привычке. Показали ль ему хоть что-нибудь лучше дешевки? Развлекли ли, научили ль чему-нибудь? Теперь в иных местностях кабаки стоят уже не для сотен жителей, а всего для десятков: мало того – для малых десятков. Чем же, стало быть, они окупаются? Народным развратом, воровством, укрывательством, ростовщичеством, разбоем, разрушением семейства с стыдом народным – вот чем они окупаются!..» «Как живо мысли и чувства Достоевского перекликаются с сегодняшним днем!» – подумал Кахарман.
«…Матери пьют, дети пьют, церкви пустеют, отцы разбойничают: бронзовую руку у Ивана Сусанина отпилили и в кабак снесли: а в кабак приняли! Спросите одну лишь медицину какое может родиться поколение от таких пьяниц?..
Если в текущие десять, пятнадцать лет наклонность народа к пьянству не уменьшится, удержится, то не оправдается ли и вся мечта? …Не раз уже приходилось народу выручать себя! Он найдет в себе охранительную силу, которую всегда находил: найдет в себе начала, охраняющие и спасающие, – вот те самые, которых ни за что не находит в нем наша интеллигенция.
Не захочет он сам кабака: захочет труда и порядка, захочет чести, а не кабака!..
С недавнего времени меня вдруг осенила мысль, что у нас в России, в классах интеллигентных, даже совсем и не может быть не лгущего человека. Это именно потому, что у нас могут лгать даже совершенно честные люди. Я убежден, что в других нациях, в огромном большинстве, лгут только одни негодяи: лгут из практической выгоды, то есть прямо с преступными целями. Ну а у нас могут лгать совершенно даром самые почтенные люди и с самыми почтенными целями. У нас в огромном большинстве лгут из гостеприимства. …На что наше всеобщее русское лганье намекает, это то, что мы все стыдимся самих себя… Еще Герцен сказал про русских за границей, что они никак не умеют держать себя в публике: говорят громко, когда все молчат, и не умеют слова сказать прилично и натурально, когда надобно говорить».