— Так вы разделяете убеждения мистера Тонрада? — спросила Дзугова.
— Конечно! — развел он руками. — Ведь я и есть Тонрад.
— Вы? — уставилась на него Зарема. — Значит, это мы с вами спорим…
— Деремся! — отрезал он. — Я прочел в газете вашу фамилию, и мне захотелось увидеть человека, который так резко отрицает „странную теорию мистера Тонрада“, — едко процитировал он…
Первая их встреча должна была произойти осенью 1939 года на международном симпозиуме в Женеве. Уже тогда они досконально знали труды друг друга и безжалостно иронизировали по поводу „коллеги из далекой страны“. Занимались они одной проблемой — исследованиями возможностей одного из участков коры человеческого мозга, у обоих были результаты, будоражившие весь мир, оба верили в безграничные возможности мозга, — но стояли на совершенно противоположных позициях, когда речь заходила об использовании выявленных путей воздействия на мозг. Их книги, положенные в стопку в порядке издания, представляли собой острейшую полемику и забавнейший диалог, в котором каждый для доказательства верности своего взгляда на проблему приводил неизвестные до сего времени факты и новые данные исследования, в остроумной форме опровергал доводы оппонента, не стесняясь острых сравнений и обобщений… Заочная письменная полемика наскучила миру академиков и докторов; ученый мир мечтал стать свидетелем того, когда они, наконец, столкнутся лицом к лицу, заранее предвкушая забавную, остроумную полемику неистовых фанатиков, как их единодушно окрестили за их темперамент. Но началась война, и их встреча вновь была отложена…
И вот теперь спустя годы доктор Дзугова слушает мистера Тонрада и убеждается, что его взгляды ничуть не изменились.
— …Я предлагаю благородный — ибо он затронет в одинаковой степени всех и каждого, будь он миллионер или нищий, умница или дурак, старик или младенец, — и единственный, — подчеркнул Тонрад, — проект сделать человечество счастливым. Каким образом? Чтобы ответить на этот вопрос, определим вначале, что такое счастье. Это удовлетворение своей семьей, домом, машиной, детьми, это покой и укрощение желаний…
„Удовлетворение“, — несколько раз повторил мистер Тонрад и заявил, что в силах ученых отыскать способ воздействия на мозг людей таким образом, чтобы они были удовлетворены своей жизнью, перестали роптать, бунтовать, жадничать, накапливать деньги, завидовать, чтобы ими овладел покой. Можно отработать и чисто техническую сторону проблемы воздействия, например, путем распространения по всему миру специального газа.
Их беседу прервал советник посольства, обратившийся к Дзуговой:
— Простите. Делегация отправляется устраиваться в отель…
— Как я сегодня слышал, вы всю войну мечтали о тишине, миссис Дзугова, — усмехнулся Тонрад. — А дали согласие поселиться в „Синеве сна“. Это отнюдь не лучший выбор: отель находится в центре города, вокруг адский шум. Я могу вам порекомендовать другой, чья прелесть в том, что он расположен на лоне природы, в царстве тишины…
— Да, но „Синева сна“ уже забронирована, — замялся советник.
— Это я улажу, — заявил Тонрад. — Мистер Ненн — мой близкий друг. Одну минутку, — он поспешно отошел…
…Зареме бы отказаться от предложения, сделанного мистером Тонрадом. Но разве человек знает, где его поджидает беда? Зарема не только не насторожилась, но более того: когда Тонрад предложил ей пересесть в его „форд“, согласилась. Они намного обогнали автобус с делегацией. По дороге, ловко управляя лимузином, Тонрад продолжал развивать свою идею…
— Вы пытаетесь переделать общество, а через него и чело века. А я наоборот: сперва выкорчую из него все дурное, — и общество станет другим. Но у меня появились враги. Что противопоставляют они моей теории? Мораль, этику, право, — Тонрад неожиданно рассвирепел. — Человек на каждом шагу попирает право и мораль. Любая страница истории наполнена убийства ми, кошмарами, подлостью. В войне ежедневно гибли тысячи людей — это воспринималось как должное. Стоило же мне вслух заявить о том, что необходимо воздействовать сразу на всех, как. в ответ заявляют, что, мол, не все захотят потерять свою индивидуальность… Но когда надо спасать миллионы, все человечество, весь мир, — тогда не до жалости отдельных индивидумов» как бы они нам дороги ни были…
Последняя фраза мистера Тонрада наотмашь ударила Зарему. Недавно закончившаяся война советскими людьми тоже велась во имя спасения миллионов. Среди павших ее заботливые и нежные муж Василий и сын. Как же не жалеть их?..
… Сын… Сын… Где взять силы, чтоб продолжить жить, дышать воздухом, видеть синеву неба, когда у тебя все это отнято? Как забыть тот день на стыке апреля и мая, когда нежная зелень листьев, цепко ухватившихся за ветви исковерканных, полуобгорелых деревьев, слабый ветерок, отравленный гарью пожарищ и руин, осколки небесной синевы, проглядывающей сквозь пробоины стен, и хлопья густого дыма кричали о возрождении; и жизни? Кричали, несмотря на стоны, гулкие взрывы, содрогавшие пол и потолок, несмотря на длинные захлебывающиеся в нетерпеливом стремлении убить пулеметные очереди, — несмотря на все эти противные человеческому слуху звуки, вся природа пела о торжестве любви и света, наполняла землю, воздух, людей бодростью и сладкой истомой. Он, этот весенний, один из последних дней войны, врезался в память Заремы безжалостной подробностью. Их полковой госпиталь был развернут на самом переднем крае, на нижнем этаже полуразрушенного особняка, тесно обставленного громоздкой мебелью с вензелями на спинках и ножках.
Когда медсестра заявила, что пульс у раненого слабеет, Марии опять стало плохо. Заметив, что она пошатнулась, Зарема приказала ей выйти отдышаться. В этот май силы у всех были на исходе: и у тех, кто находился на переднем крае, и у тех, кто был глубоко в тылу, и у них, врачей и медсестер. И никто не смел расслабляться, тем более хирург, у которого и сила, и воля и внимание должны быть все время в высочайшем напряжении, ибо любое отключение ведет к гибели человека. Зарема порой по двое суток не отрывалась от операционного стола и, нахмурив черные брови, пронзительно всматривалась в зияющую рану, тонкими, просвечивающимися в кистях руками цепко держала скальпель, врезаясь им в живую ткань. Лишь по тому, как она переступала затекшими от долгого стояния ногами, как опиралась боком о стол, пока уносили одного и готовили другого раненого, Мария догадывалась, чего стоили Зареме эти часы…
Когда было особенно тяжко, когда казалось, что нет больше ни физических сил, ни воли переносить боль и смерть людей под скальпелем, когда перед глазами начинали мелькать черные круги, — тогда Зарема вспоминала последнюю ночь, что провела она в своей институтской лаборатории, пытаясь завершить опыт, который отнял у нее ни один месяц довоенной мирной жизни, — вспоминала, и ей становилось легче при мысли, что скоро к ней возвратится все: и лаборатория, и новые исследования, и радость поиска, и все то, что было оставлено. А в войну надо спасать людей, и она день за днем, ночь за ночью резала, вскрывала, выколачивала осколки да пули, выпрямляла суставы, — а порой в ответ вместо благодарности ее сквозь стиснутые зубы крестили в три этажа, и не было сил ни возмутиться, ни дать достойный отпор…
В тот день у Заремы было ровное настроение. Верилось, что счастье близко: все дышало победой, нашей победой. Пригнувшись больше от щедро сновавших в воздухе осколков снарядов и пуль, чем под тяжестью плащ-палатки, в которой постанывал раненый, четверо солдат поспешно пересекли улицу и, сбиваясь с ритма шагов, втащили ношу по парадной лестнице в здание, а затем, перешагивая через носилки с ранеными, теснящиеся на всем пространстве зала, пытались пристроить своего товарища поближе к простыне, которой была отгорожена операционная. Санитар Сидчук подбежал к ним и заорал:
— Ставь, где стоишь! Ставь, где стоишь! Не при вперед! Здесь тоже очередь. Вишь, сколько ждут. И не за вафельным мороженым. Поставили — и айда отсель, айда! Нечего вам тут торчать!