Чинно, маленькими глотками смаковали кофе. Обменивались ничего не значащими репликами. О погоде, о море, о Москве… Об Инске и Петрозаводске.
— Надеюсь, вы еще навестите наш город, — учтиво проговорила Разинская, обращаясь к Виртанен. — Кстати, проверьте, на месте ли билет… Положите поближе, а то знаете ли, как бывает.
Поймала взгляд Виртанен, та опять нежно и вопросительно смотрела на Николаева.
— Да-да, — кивнул тот.
— Посмотрю, на месте ли мой, — сказала Разинская и, наблюдая за Виртанен и Николаевым исподлобья, нагнулась к своей сумке вязки макраме. Те двое вместе рассматривали билет, потом глаза обоих были устремлены в дамскую сумочку, куда Любовь Карловна его упрятала, потом они не могли отвести взгляд друг от друга. Это были секунды, но Разинская успела. Сумка вязки макраме распахивалась, как папка — надвое. Потом легонько толкнула вперед свой кейс, и слегка потянула на себя кейс Виртанен, и, подняв на колени сумку, прилюдно завязала ее веревочные ручки.
А Виртанен допила свой кофе до конца. До донышка. И даже не прикоснулась к бутерброду.
«Все кончено», — облегченно вздохнула Разинская, — эти люди ее больше не интересовали.
Еще несколько минут пустого разговора, и, слава богу, диктор объявил посадку на Москву.
— Ну, а мне еще ждать, — сказала Разинская, обращаясь к подполковнику. — Надеюсь, Феликс Николаевич, вы проводите Любовь Карловну как полагается, до трапа? Мягкой вам посадки, дорогая. Дальнейших вам успехов на вашем благородном поприще.
Люба сдержанно поблагодарила. Николаев молча кивнул, бросив на столик мелочь. Разинская посмеялась ему вслед. Больше она не следила за этой парой. И не видела поэтому, что у самого трапа Николаев достал из своего портфеля и передал Любе толстую канцелярскую папку…
— Что это? — удивленно спросила Люба.
— Я хочу, чтобы ты прочитала все, что здесь написано, — ответил он, глядя почему-то мимо ее лица. — Обязательно. Потом ты поймешь, что следует делать с этим дальше. И я верю, поступишь по чести.
— Боже мой, — встревожилась Люба, — Феликс, не надо говорить загадками! — ее ужаснуло выражение его лица. Да не на век же они расстаются, чтобы так проступила боль, даже отчаяние! Если не он, она сама, у нее скоро, в ноябре, отпуск…
— Я сказал, что хотел. Тебе пора, — сдержанно ответил он.
— Когда ты приедешь? А хочешь, через пару месяцев… — Поцелуй меня, — сказала она, не получив его ответа.
Он едва коснулся ее лба.
— Не так, — с болью прошептала она.
Он зажмурился, почувствовав предательские слезы.
Папка, которую Люба уже взяла в руки, мешала ему прижать ее к груди, и он привлек к себе ее голову и крепко поцеловал в губы. Так путник в пустыне припадает к опустевшей фляге, надеясь найти последнюю животворную каплю. Поцелуй был долгим. Люба снова почувствовала себя счастливой. Прошептала:
— Я буду ждать тебя, я так буду ждать тебя…
Он погладил ее по щеке, кивнул и пошел по летному полю, к зданию вокзала, так больше не обернувшись. Хотя чувствовал, знал, она ищет его глазами, стоя на верхней площадке трапа, смотрит на него и будет смотреть, пока стюардесса не попросит ее пройти в салон.
XXXI
Любино место оказалось у прохода. Рядом уже уткнулись в журналы двое немолодых загорелых мужчин. Один из них буркнул нечто приветственное. Люба уселась, положила на колени кейс, поверх него папку Николаева. Помедлила, чуть подалась вперед, чтобы заглянуть в иллюминатор. Оказалось, сторона, с которой она сидит, выходит в лес, на поле. Как ни старайся, не увидишь провожающих. Самолет качнулся, и Люба поняла, что трап убрали. Автоматически застегнула лямки привязного ремня. Что-то уже вещала по внутреннему радио стюардесса. Люба не слушала, она развязывала тесемки папки. Раскрыла и улыбнулась, погладив глянцевую поверхность прекрасного листа настоящей финской бумаги — Люба сама любила такую. Милый, милый Феликс, он и тут верен себе. Решил проститься с ней стихами. Шекспир, конечно, его обожаемый Шекспир, сонет номер сто девять.
Меня неверным другом не зови,
Как мог я изменить иль измениться?
Моя душа, душа моей любви,
В твоей груди, как мой залог, хранится…
Ты мой приют, дарованный судьбой.
Я уходил и приходил обратно
Таким, как был, и приносил с собой
Живую воду, что смывает пятна.
Пускай грехи мою сжигают кровь,
Но не дошел я до последней грани,
Чтоб из скитаний не вернуться вновь
К тебе, источник всех благодеяний.
Что без тебя просторный этот свет?
Ты в нем одна. Другого счастья нет.
Люба прочитала сонет еще раз. Что-то тревожное, мучительное вдруг всплыло из-за шекспировских строк. Она попыталась вскочить, пока не поздно, вернуться к Феликсу…
— Сядьте, девушка! — сердито заворчал сосед. — Пока самолет не наберет высоту, ходить по салону запрещено. Правил не знаете?
Люба мельком глянула на соседа. Ах, да… Господи, что же стихи способны с ней сделать! Но почему, почему Феликс выбрал именно эти, с такой горькой концовкой?
Люба приподняла листок с сонетом, за ним оказалась стопка других, обычных канцелярских, чуть сероватых, исписанных четким учительским почерком. Николаев начинал с того, чем кончил бессмертный англичанин: «Что без тебя просторный этот свет? Ты в нем одна. Да, моя любимая, моя дорогая, это так, — Любино сердце заныло, ее даже замутило слегка, голова закружилась от разлуки, от утраченной близости. — Любимая моя, не смею писать вам «ты» даже после всего, что связало нас. Когда вы прочтете мою исповедь, вам станет ясно, отчего, станет ясно, что ожидает меня в самом ближайшем будущем. Даже если мне удастся пережить это будущее, даже если, закрыв на мир глаза, я смогу переступить через несколько черных лет, я уже не посмею предстать перед вами. Тогда ради чего идти на унижения и муки? Одним лишь оправдаюсь, как мог, я пытался оставаться честным с вами. И с вами я был честен. Молчал — лишь поэтому не лгал. Трусливо боялся потерять вас, все время надеялся на чудо, что минует меня чаша сия, перемелется, забудется, начнется новая жизнь, словно не знал, что рано или поздно вам станет известно все и вы отвернетесь от меня с презрением.
Предпочту исчезнуть, но не хочу оставаться в вашей памяти лгуном. Вот почему я это пишу. Иванцова была права…»
Люба читала и плакала. Сначала беззвучно, тихо, глотая слезы, потом рыдания, сотрясая ее тело, прорвались отчаянными судорожными всхлипами, и она уже не владела собой — она рыдала в голос, громко, как на похоронах, не стесняясь никого, ничего.
Рядом вмиг оказались две стюардессы. Одна безуспешно пыталась выяснить, в чем дело, другая протягивала кругленький аэрофлотский стаканчик с водой, откуда-то запахло валерианкой, ближайшие соседи предлагали сердечное…
Люба взяла нарзан, смешанный с лимонадом, выпила один стаканчик, второй, ей налили еще… и вдруг она увидела Феликса. Он стоял совсем рядом и что-то говорил, только она никак не могла расслышать его слова в общем гвалте. Она протянула к нему руки, привстала, совсем не чувствуя, как на грудь полилась вода из стаканчика, — Феликс шагнул ей навстречу, все другие сразу исчезли, и они вместе зашагали по залитому солнцем песку, и у самых ног плескалось море…
Люба не почувствовала, как одна стюардесса подхватила ее на руки, не услышала, как другая истошно закричала:
— Врача! Товарищи, среди вас есть медики?
ПИСЬМО ПОДПОЛКОВНИКА НИКОЛАЕВА Ф. Н. КАПИТАНУ ВИРТАНЕН Л. К, ПРОЧИТАННОЕ ВПОСЛЕДСТВИИ ПОЛКОВНИКОМ БЫКОВЫМ В. И.
«Я всегда недоумевал, будучи школьным учителем, отчего это пушкинский эпиграф к «Капитанской дочке» проскальзывает мимо внимания учителей и учеников? А там сказано: «Береги честь смолоду». Гринев сберег честь свою, долго и счастливо жил с любимой Машей Мироновой.