– Мадмуазель Гаррель!
Надтреснутый старческий голос сестры Агнессы приближается. Рене вытирает глаза и выпрямляется. Она не хочет показать своей слабости, и мне это нравится.
– Мадмуазель Гаррель! Ах, вот вы где, дитя мое. Пойдемте, я накормлю вас, ведь ужин-то еще не скоро, а вы с дороги! Да, и покажу, где будет стоять ваша кровать. И Катрин тут! Вы уже подружились, девочки? Похвально!
– Нельзя ли сделать так, чтобы моя кровать стояла рядом с кроватью мадмуазель Бонёр? – спрашивает Рене.
Мне нравится, как она это говорит – кротко и в то же время с достоинством. В приюте не умеют разговаривать таким тоном. Сироты обращаются к сестрам или грубо, или заискивающе. Вот что значит парижское воспитание – эта девочка умеет себя вести!
Но тем же вечером я убеждаюсь, что у Рене есть свои недостатки.
В дортуаре разражается страшная буря: Рене кричит на сестер и кидает в них щетками из своего щегольского несессера. Она не хочет, не желает! Она ни за что не сменит шелковое платье на приютское серое рубище! И уж тем более не позволит нацепить на себя передник – их носит только прислуга! Она не будет заплетать косички и завязывать их гадкими веревочками, а всегда станет носить локоны и розовые ленты! А что это за рубашка? Она что, сшита из жести? Этой материей можно ободрать себе шкуру до крови!
– Что за лексикон, – укоряет ее добрейшая сестра Мари-Анж. – Будьте умницей, Рене, вы не можете носить каждый день это чудесное платье, ведь оно у вас одно и нет другого на смену. Что вы будете надевать, когда оно запачкается и его отдадут в стирку? И локоны у нас девочки не носят каждый день, ведь вы не сможете причесываться самостоятельно! Вам сделают нарядную прическу, когда будет праздник, вы наденете платье и будете прекрасны, как мотылек. Успокойтесь. Сейчас я принесу воды.
Сестра Мари-Анж выходит. Я, помешкав, бегу за ней и догоняю в коридоре.
– Сестра… Сестра… Прошу вас, позвольте новенькой остаться в красивом платье. Когда оно будет в стирке, я одолжу ей свое. И я могла бы помогать ей причесываться, и…
– …и стать ее горничной, – заканчивает за меня сестра Мари-Анж и грустно качает головой. – Нет, дитя мое, так не годится. Ты добрая девочка, Катрин, и у тебя золотое сердце. Но, увы, мадмуазель Гаррель придется привыкнуть к простому платью и прическе. А может быть, и к бедности, лишениям, труду ради куска хлеба. Так будет лучше для нее самой, поверь мне, детка.
Сестра Мари-Анж вздыхает и гладит меня по голове. Я вижу ее руку – прекрасной формы, с тонким запястьем и миндалевидными ногтями – и вдруг понимаю, что и она не всю жизнь была дочерью милосердия, смиренной сестрой-викентианкой, давшей обет бедности, целомудрия, послушания и служения бедным. Может быть, она тоже жила в Париже и носила шелковые платья, золотые медальончики, кружева и ленты? И ей прислуживали горничные? А сестра Мари-Анж вздыхает снова и говорит:
– Но ты, дитя мое, и Рене тоже можете извлечь из этой печальной истории ценный жизненный урок. Шелк уместен далеко не всегда, иной раз практичнее шерсть и бумазея, да и локоны годятся не на каждый день. К чему теперь Рене кружева? Ей куда больше подошли бы крепкие башмаки и теплый плащ. Зачем ей оправленные в серебро зеркала, щетки и флаконы? Швейная машинка пригодится ей в будущем значительно больше… Несессер – роскошь; швейная машинка – необходимость…
Я слушаю сестру Мари-Анжи и пока не решаюсь усомниться в ее правоте.
Когда я возвращаюсь в дортуар, Рене уже лежит в кровати. Даже складки ее одеяла выражают досаду и упрямство. На ней рубашка из грубого полотна, волосы заплетены в две кривые косички, но на шее все так же поблескивает золотая цепочка. Девочка быстро-быстро крутит в руках медальон и хмурится.
– Знаешь, – говорю я, – тебе к лицу косы.
Рене бросает на меня недоверчивый взгляд.
– Правда?
– Да. Расскажи мне еще о Париже. И о своей маме. Это ее портрет у тебя в медальоне?
Рене кивает и порывисто протягивает мне медальон. Я с трудом его открываю, поддев ноготком. Хруп – и передо мной, под стеклом, портрет красивой дамы с огромными, как у Рене, глазами. В другой половинке, тоже под стеклом, вьется прядь рыжевато-каштановых волос. Я возвращаю медальон Рене.
– Она очень красивая, твоя мама. Ты похожа на нее.
Рене вздыхает так, словно вновь собирается зарыдать, но сдерживается.
– Она всегда пела мне перед сном одну песенку… Хочешь, я спою тебе?
Я киваю, и Рене шепотом запевает:
Малыш Руссель построил дом,
Малыш Руссель построил дом,
Ни стен, ни крыши нету в нем,
Ни стен, ни крыши нету в нем.
Только Руссель грустит не слишком:
Это для ласточек домишко.
Ах, ах, ах, это так —
Малыш Руссель – большой чудак!
Руссель с иголочки одет.
Три фрака есть, чтоб выйти в свет.
Но из оберточной бумаги
Сшиты штаны у бедолаги…
Ах, ах, ах, это так —
Малыш Руссель – большой чудак!
Вот теперь она плачет по-настоящему, горючими слезами. Но я понимаю, что утешать ее не надо, Рене сейчас лучше выплакаться. Входит сестра и гасит свет. В темноте я слушаю тихие всхлипывания Рене. Перед моими глазами снова пролистываются упоительно яркие страницы журналов: шелк и крепдешин. Шали из кашемира. Кружевные шали шантильи. Русские меха: манто из горностая, соболья горжетка и муфта. Грустная мордочка песца, свисающая с плеча горделивой красавицы. Драгоценные парюры Фаберже и Шомэ. Актрисы Сара Бернар, Сесиль Сорель, Габриэль-Шарлотта Режан. И бедная мамочка Рене, рыжеволосая актриса, кротко умирающая на казенной койке и похороненная в безымянной могиле за казенный счет. И плачущая на такой же казенной койке Рене.
Настоящая плата за роскошь. Истинная цена вещей.
Глава 4
На следующий день Рене показывает девчонкам все свои сокровища. Сестра Мари-Анж может сколько угодно рассуждать насчет необходимого и лишнего, но приятно держать в руках эти тяжелые щетки, оправленные в серебро.
– Мама говорила, что нужно сто раз провести щеткой по волосам и встряхнуть их вот так. Тогда они будут красивыми и блестящими…
В круглой фарфоровой бонбоньерке – пудра. Девчонки ахают и пудрят себе носы. Все с белыми носами! Во флакончике – лавандовая душистая вода. Ее Рене никому не дает в руки – можно только понюхать.
– Ее так мало осталось! – вздыхает огорченно. – А здесь ведь не достать!
Я немного удивлена. Рене кажется мне совершенно не такой, как вчера. Словно она все забыла. Но я встречаюсь с ней глазами и вижу, что – нет, ничего не забыла, просто не хочет показать свою слабость перед другими пансионерками.
За завтраком она садится рядом со мной, и потом мы вместе идем в классы, на обед, на прогулку, в мастерские, на ужин, в дортуар. У меня появляется подруга. Впервые в жизни.
Конечно, в нашей дружбе главенствует Рене. Она старше. Она лучше знает жизнь. Она жила в Париже! С важным и взрослым видом Рене рассуждает обо всем на свете: о шляпных мастерских, театральных премьерах, сиамских кошках; о том, как полировать ногти при помощи лимонов и выводить веснушки сывороткой. У нее есть щетки для волос и зеркальце в красивой оправе, но она не умеет сама причесаться и как следует умыться. У нее есть в несессере изумительная игольница – в кожаном футляре лежат иглы, шильце, ножницы и наперсточек с эмалевыми фиалками, но Рене не способна к шитью. Она мучительно колет себе пальцы, делает огромные неаккуратные стежки, при виде самой простой выкройки каменеет, как Лотова жена, а на швейную машинку боится даже взглянуть. Сестры в отчаянии.
– Чем будет зарабатывать на жизнь эта девочка? Чего она хочет? Делать долги? Танцевать на балах? Красить лицо? – вопрошает сестра Агнесса, и ее собственное лицо, длинное и желтое, становится еще темнее от прилива желчи. – Учиться она не сможет, ее знания ввергли учителей в отчаяние. Наш долг – помочь ей найти свое место в жизни!