Александра Сергеевна гордилась школьниками, которые в это трудное время работали наравне со взрослыми. От нее я узнал о Вите и Вере Снитко, потушивших несколько сот бомб-зажигалок в районе электростанции, награжденных медалью «За боевые заслуги».
— Вы еще повидайте Зою, — посоветовала старая учительница.
— Кто такая? — спросил я.
И Александра Сергеевна рассказала о семье рабочего, которого все знают на Корабельной стороне. Ветеран труда Федор Матвеевич Козинец проводил сыновей на фронт и очень переживал, не мог найти себе места. Горевала и вся семья: «Папа! Почему нас с тобой не призовут на фронт?» — донимала его самая младшая в семье дочь, школьница Зоя. Отец долго отмалчивался, а однажды утром сказал: «Зайка, собирайся!». Оба явились в военкомат, и Федор Матвеевич объявил: «Мы с дочкой хотим на фронт. Просим зачислить нас добровольцами». Все знали жителя Корабельной стороны и относились к нему с уважением, но тут даже строгий военком не смог сдержать улыбку, сказав: «Что вы, Федор Матвеевич?! Дочь еще не доросла, а вы, не обижайтесь, уже переросток...» Огорченные добровольцы ни с чем вернулись домой. «Не подошли, мать», — сообщил Федор Матвеевич. «Понятно, кому вы нужны необученные...» Но Зоя все же своего добилась — поступила на краткосрочные курсы медсестер. Кончить их не успела. Слишком быстро развивались события. Севастополь стал фронтовым городом. Зоя пошла санитаркой в военно-морской госпиталь.
— Обязательно повидайте ее. Будет о чем написать, — упорно наказывала мне Александра Сергеевна.
К сожалению, на слете Зои не оказалось, а потом меня захлестнули другие дела, и с этой девочкой встретиться не удалось. Но, как говорится, только гора с горой не сходится. Судьба нас все-таки свела уже после войны.
Живет в Севастополе Зоя
Если вам хоть однажды довелось побывать в послевоенном Севастополе, вы навсегда запомните веселый, праздничный город, раскинувшийся на десятки километров от Инкермана до Херсонеса и от Балаклавы до Качи. Запомните Приморский бульвар, весь в зелени и цветах; живописные бухты, даже в ясный день чуть подернутые нежной голубоватой дымкой. В памяти у вас навсегда останется Малахов курган, словно богатырь, охраняющий покой трудового люда Корабельной стороны. На берегу, у самого моря, вы увидите бетонированное убежище знаменитой тридцатой батареи, а перед ней братские могилы и поле, густо поросшее красными маками. Старожилы уверяют, будто никто не сажал эти цветы, будто они сами по себе поднялись там, где в июньские дни 1942 года насмерть стояли последние отряды красноармейцев и моряков.
Всюду люди — горожане и туристы. Растекаются они ручейками по историческим местам, музеям. И не минуют Севастопольской картинной галереи. Она в самом центре города — никак не пройдешь.
В тот день я тоже отправился в панораму. У входа сидела кассирша, на вид моложавая женщина, с мягкой, застенчивой улыбкой на лице. Когда она протянула мне билет, я заметил на ее руке цифры «40495», синие цифры — знак страшного прошлого. Я не раз видел жестокое клеймо и узнавал руки узников фашистских концлагерей. Я знал, что людям, побывавшим там, вспоминать об этом — значит будоражить свои глубокие душевные раны. И потому не решился сразу вступить в разговор с этой женщиной. Сколько же ей было лет, когда с ней все это произошло?
После осмотра зашел в дирекцию и, начав разговор издалека, поинтересовался, кто эта женщина. Мне назвали ее имя — Зоя Козинец. «Она местная, — пояснил директор. — Дочь севастопольского рабочего. Всю оборону была медсестрой военно-морского госпиталя, вместе с нашими отступала...»
Зоя Козинец?! Нет, ничего это имя не говорило, ничего не приходило на ум, и, только познакомившись с Зоей Федоровной, мне удалось установить, что именно о ней рассказывала мне в 1942 году старая севастопольская учительница Александра Сергеевна Федоринчик, настоятельно рекомендуя найти девочку-медсестру и написать о ней в «Правду». И вот то, что я не успел сделать четверть века назад, вернулось ко мне, или, как говорится, само пришло в руки.
Мы сидели с Зоей Федоровной в гостинице, разговаривали, и я очень ясно припомнил госпиталь тех времен, в глухой севастопольской штольне. В нем было все, что полагается: операционная, лечебные кабинеты и даже камбуз.
Как-то раз я заметил там сероглазую девчушку — живую, веселенькую, с двумя забавными косичками. Она ходила из палаты в палату и, как могла, старалась отвлечь раненых, развеселить их: то писала под диктовку письма родным, то, подражая Рине Зеленой, читала детские стихи, то пела песенку, сложенную в Севастополе, в ту пору особенно популярную:
Крутятся, вертятся фрицы в горах,
Крутятся, вертятся, чувствуя страх,
Крутятся, вертятся, пальцы грызут,
А Севастополь никак не возьмут.
Эта девочка, как и многие другие дети Севастополя, приходила помогать в госпиталь из соседней штольни, где укрывались потерявшие кров женщины и дети.
Когда я писал эти строки, снова видел огромную пещеру с мрачными растворяющимися в темноте сводами, полную молчаливых людей, скучившихся на щитах с косыми дырами, — раньше в эти отверстия вставляли бутылки шампанского; теперь на них сидели и лежали присмиревшие люди. Кое-где горели свечи, и от их слабого мерцания бесконечной казалась эта штольня.
О севастопольском подземном госпитале мы вспомнили с Зоей Федоровной, когда я рассказал ей о девочке с косичками-бубликами, спросив, не она ли эта была? Зоя Федоровна поправила прическу и сказала:
— Нет, мне тогда было не до песенок. Каждую ночь к нам доставляли раненых. Мы приносили их в приемный покой, заполняли карточки, а там уж распределяли кого куда — в операционную, в палату... Так и работали. Жили тут же, в госпитале, на казарменном положении. И хотя дом рядом, а забот столько, что никак отлучиться нельзя.
Но был такой случай, что остался в памяти на всю жизнь. Внесли носилки с раненым. Он с головой закрыт одеялом и не подает никаких признаков жизни. Я открыла одеяло и обомлела. Женя Табачный! Наш школьный пионервожатый. Всегда веселый такой... По каждому поводу шутил... А теперь лежал с закрытыми глазами, белый-белый, как простыня. Внесли мы носилки в палату, положили его на койку, я села рядом и всю ночь прикладывала мокрый тампон к его сухим губам. Он горел в жару, в горячке бредил, кричал: «Бей, бей их... Вперед за мной... Гранаты, гранаты...» И куда-то рвался, делал руками какие-то немыслимые движения. Я держала его руки и уговаривала: «Женя, успокойся!». А он не понимал, кто рядом с ним, и все рвался в бой. Так он «провоевал» всю ночь, а к утру должно быть изморился, схватил меня за руку, вытянулся. И не стало Жени Табачного.
Признаться, я всегда боялась смерти. А тут столько умирало, но это был наш вожатый Женя, которого мы любили, и он нас любил, как своих младших сестер, братьев. Вероятно, потому у меня вместе с жалостью и болью, что он таким молодым умер, появилась ненависть к тем, кто его убил.
На другой день после его похорон я стала проситься на передний край, который в это время проходил уже в нескольких километрах от нашего госпиталя, и простым глазом виделись орудийные вспышки, и даже слышалась пулеметная дробь...
Меня, понятно, не отпустили, потому что и тут было работы по горло. Я даже не знала, что наш домик на Корабельной стороне уже разбомбили и что отец во время этого налета был тяжело ранен и через несколько дней скончался. Меня не хотели расстраивать и сообщили об этом значительно позже...
В октябре 1941 года налеты на Севастополь усилились и, кроме того, немец обстреливал нашу Корабельную сторону из тяжелых орудий. Было решено военно-морской госпиталь эвакуировать на Большую землю. Мы день и ночь на машинах возили раненых к лидеру «Ташкент» и размещали их по каютам. Я тоже получила приказ эвакуироваться с ранеными. Мое место было в трюме корабля. Спустилась вниз, положила там свои вещички, сошла с корабля и стало очень тяжело расставаться с родным Севастополем, мамой, оставшейся вдовой, со всем, что меня окружало в детстве.