Об истории, связанной с появлением этого необычного стихотворения, Ивинская написала в своей книге. Некоторые новые подробности я узнал от нее в нашем разговоре:
В нашей беседе с Ольгой Ивинской в 1994 году о времени после нобелевской эпопеи я выразил удивление тем, что такое бесхитростное стихотворение, как «Нобелевская премия», наделало столько шума. Ольга Всеволодовна решила подробно прокомментировать историю его появления. Это была одна из особенно волновавших ее тем, и разговор продолжался на протяжении нескольких наших встреч.
Я должна рассказать вам все подробно, потому что Вадим[154] запрещает мне это делать в печати, чтобы не настроить против нас Евгения Пастернака. Но я давно поняла, что Евгений всегда будет действовать в интересах властей. Не случайно органы отправили Евгения в 1989 году в Стокгольм получать Нобелевскую премию Пастернака, о чем Евгений даже не сообщил нам. А ведь отец запретил ему касаться всего, что связано с заграничными делами Пастернака. Я должна многое рассказать, пока есть силы.
Неприязнь Евгения ко мне, о которой предупреждал Боря еще летом 1953 года, пробивается в его трудах, где Евгений стал сочинять небылицы о нашей с Борисом Леонидовичем жизни. О собственных неприглядных поступках по отношению к отцу он, конечно, молчит. Евгения испугала правда записок Зои Маслениковой, и он не включил их в сборник, готовившийся к 100-летию Пастернака[155]. После «нобелевских» дней Ариадна навсегда вычеркнула из списка порядочных людей все семейство Пастернаков. Жестоким ударом для Бори стало появление утром 28 октября на Большой даче Евгения и Лени с ультиматумом: если Пастернак не откажется от Нобелевской премии, то сыновья отрекутся от него. Боря в гневе выгнал обоих. Тогда Зинаида кричала на Борю: «Ты чудовище и злобствующий эгоист, тебе наплевать на судьбу детей. Леню вышвырнут из университета и дачу отнимут. Евгения выгонят с работы. Но мы все от тебя откажемся и спасем будущее детей».
Накануне, 27 октября, Пастернака исключили из членов Союза писателей[156]. Мне сообщил об этом вечером Евтушенко. Я собрала важные рукописи и письма Бори, и мы с Митей утром 28 октября поехали в Измалково, чтобы спрятать материалы и поддержать Борю. Ведь озлобленные писатели потребуют изъять и уничтожить все рукописи «антисоветчика», как это было при моем Сталинском аресте в 1949 году — тогда сожгли книги Ахматовой, Цветаевой и более 400 листов писем и стихов.
Только мы с Митей вошли в избу, как появился Боря, растерянный и бледный. Он при Мите стал говорить, что больше не может этого выдержать, и просил меня вместе уйти из жизни, как Ланны. Незадолго до этого литератор Лозман (Ланн), с которым в 20-х годах дружила Цветаева, отравился вместе с женой, не выдержав гонений со стороны властей и писательских бонз. Боря, потрясенный трагедией Ланна, был в шоке от предательства сыновей. Я успокаивала его:
— Дети не виноваты, ведь их заставили предъявить тебе ультиматум.
Упросила дать мне два дня, чтобы выяснить, что нам грозит, и в случае безысходности вместе уйти из жизни. Бедный Митя, растерянный и бледный, со всем согласился и выбежал из избы.
Несколько успокоившись, Боря говорил:
— Знаешь, никогда не верил, что Леня сможет предать меня. То, что Евгений предаст в беде, я понял, когда он по указанию Зины явился в Переделкино, чтобы разлучить нас[157]. Какой пример порядочности он может дать сыну? Каким вырастет ребенок в семье трусливого и малодушного отца? Бог отвратил — не назвали ребенка моим именем[158].
И с горькой усмешкой добавил:
— А еще третьего дня Зина платье выбирала, в котором ей ехать за Нобелевской премией[159].
Я настойчиво просила Борю не предпринимать никаких действий и подождать, пока я выясню реальную ситуацию. Он согласился, и Митя пошел проводить Бориса Леонидовича на Большую дачу. Боря сокрушался, что сын стал Павликом Морозовым, и называл Евгения «жалким… подобием»[160].
В отчаяньи я решила идти к Федину, чтобы спасти Борю. Федин был связан с властью, но всегда любил Борины стихи и роман до скандала хвалил. Мой крик о помощи взволновал Федина, и он при мне позвонил Поликарпову. Тот назначил срочную встречу на 29 октября[161].
Страх за судьбу Лени у Бориса Леонидовича был столь велик, что утром 29 октября он едет в Москву и шлет отказную телеграмму. Затем приходит к нам на Потаповский и торжественно объявляет:
— Я только что отправил в Стокгольм телеграмму с отказом от Нобелевской премии.
Мы с Ириной так и ахнули от неожиданности. Только Ариадна стала успокаивать:
— Ну вот и молодец, Боренька, вот и молодец.
Я не понимала, зачем он это сделал, когда премия уже присуждена и советские власти с охотой заберут деньги себе? Меня особенно поразило, что Боря мог поступиться своей честью. После благодарственной телеграммы, которую я по его поручению отправила 24 октября в Стокгольм — «Бесконечно благодарен, тронут, горд, удивлен, смущен» — он даже «под угрозой расстрела» не смог бы оскорбить Нобелевский комитет отказом. Варлам Шаламов был очень возмущен этим отказом Пастернака. Шаламов говорил мне: «Ведь одна Нобелевская стоит тысячи холуйских Сталинских премий!»
Объясняя причину отказа, Боря с горечью признался нам с Ариадной:
— Я не могу рисковать будущим Лени, которое мне дороже чести[162].
Оказалось, что 27 октября в МГУ Леню вызвали на беседу, где от него потребовали убедить отца отказаться от премии. В противном случае Леню как антисоветский элемент исключат из главного советского университета и сразу заберут в армию. А Евгения, члена КПСС, преподавателя института, видимо, подвергли еще более серьезной обработке. Когда вся страна и газета «Правда» клеймили предателя Пастернака, Евгения, несомненно, должны были уволить из вуза, если он не окажет давления на отца[163].
Мне было жаль детей Бори, и я не стала писать в книге об их роковой роли в нобелевские дни. Леня говорил мне об этом осенью 1976-го и просил прощения за клевету на нас с Ирой в 1960 году. Он позвонил мне, потрясенный гибелью Кости Богатырева, которого зверски убили подосланные органами люди.
Но от Евгения я никогда не слышала слов раскаяния за предательство отца и наговоры на нас с Ирой.
Поняв, в каком ужасающем состоянии находился Боря, Ариадна заявила:
— Я этого им никогда не прощу.
Аля вычеркнула из списка порядочных людей и Николая Банникова, ходившего в друзьях измалковского дома. В дни нобелевской травли Банников просто струсил и отказался помогать нам, заявив:
— Я не сумасшедший, чтобы бороться против власти. Это вам, лагерницам, нечего терять.
Ариадна прогнала поэта Бориса Слуцкого, когда тот пришел к ней в Тарусе и в слезах каялся за свое «мерзкое выступление» против Пастернака на судилище 27 октября 1958 года. Она навсегда отторгала людей, совершивших предательство по отношению к Борису Пастернаку и Марине Цветаевой.
Эта непреклонность Ариадны особенно запомнилась мне в Тарусе, когда мы с Ирой гостили у нее после похорон Бори. Я увидела на соседнем участке Валерию Цветаеву, сводную сестру Марины, и заговорила с ней. Ариадна, услышав это, резко окликнула меня, попросив в чем-то помочь. Когда я подошла, Аля произнесла:
— Оля, я тебя убедительно прошу с этой дамой никогда ни о чем не говорить. Потом она объяснила причину своей неприязни:
— Узнав об отказе Валерии помочь Марине и Муру в 1939 году, когда меня и папу арестовали, я навсегда поставила крест на моих отношениях с ней.
Аля не пошла даже на похороны Валерии Цветаевой[164].
В 1970 году, когда праздновался юбилей Пастернака, я предложила Ариадне позвонить Евгению и Лене. Аля вся вспыхнула:
— Ну и дура ты, мать! После всех их подлостей по отношению к Боре, их предательства во время суда над вами[165] ты все изображаешь из себя миротворицу. Боря запретил тебе иметь дело с этими лжецами и трусами. Они тебя еще не раз оболгут и предадут. Таким не делай добра — не получишь зла.
С 1956 года рукопись романа находилась у Фельтринелли в Италии[166]. На Пастернака оказывали жесткое давление: его перестали печатать, отобрали заказы на переводы, запретили показ пьес в его переводах, лишив заработка в СССР[167].
Конечно, и меня лишили работы по переводам. Но с декабря 1957-го, после ошеломляющего успеха романа в Италии, Фельтринелли стал присылать Пастернаку через нарочных часть гонорара за роман. Деньги привозили прямо к Боре на дачу. При этом Фельтринелли просил Пастернака не отказываться от заказов на работу, чтобы не бросался сильно в глаза источник его денежных поступлений из-за границы. С 1958 года стали привозить деньги и от Жаклин — за роман, вышедший во Франции. В начале октября 1958 года Пастернаку привезли от Фельтринелли 20 тысяч рублей. После телеграммы с отказом от Нобелевской премии Боря послал 29 октября еще одну телеграмму в адрес Поликарпова. В ней он благодарил за присланного врача, но просил вернуть заказ на переводы для Ивинской. Так Боря объяснял властям, что ему необходимо дать возможность зарабатывать деньги в своей стране, а не присылать ему в надсмотрщики литфондовских врачей[168].
С 1959 года доверенным лицом Фельтринелли в Москве стал немецкий журналист Хайнц Шеве. В марте 1959 года прокуратура запретила Пастернаку принимать иностранцев, и деньги за роман стали передавать через меня[169].
Выражая свой гнев в адрес семейства Пастернаков, предавших Борю, Ариадна сказала:
— Если Леню, быть может, можно простить, как простил его сам Боря, то с Евгением я даже рядом никогда не сяду[170].
Это выражение высшей неприязни прозвучало в устах Али как окончательный приговор[171].
Несмотря на отказ от Нобелевской премии, власть и писательская верхушка продолжали травлю Пастернака. 29 октября Семичастный клеймил антисоветчика Пастернака: «Пусть он убирается из страны в капиталистический рай». На общем собрании писателей 31 октября 1958 года, куда мы Бориса Леонидовича не пустили, извергался поток ненависти на Пастернака из уст Сергея Михалкова, Льва Ошанина, Виктора Перцова, Бориса Слуцкого, Владимира Солоухина, Александра Безыменского, Сергея Баруздина, Бориса Полевого, Галины Николаевой, Леонида Мартынова и других соучастников этого судилища.
Когда нам принесли записи выступлений, Ариадна вспомнила слова Марины Цветаевой: «Когда людей, скучивая, лишают лика, они делаются сначала стадом, потом сворою». Это была массовая злоба завистников, не читавших роман, стремление сделать на мутной волне карьеру и уберечь свою шкуру от порки за недостаточное рвение. В нобелевские дни в страхе покинули Пастернака завсегдатаи Большой дачи: Ливановы, Асмус, Сельвинский, Федин. Единицы не побоялись приходить к Борису Леонидовичу в Переделкино: Зоя Масленикова, Людмила Целиковская, Ивановы, Лидия Чуковская[172].
Наши усилия, а также поток писем протеста из-за рубежа против травли поэта помогли спасти Бориса Леонидовича от гибели. Костя Богатырев, наш верный и бесстрашный друг, принес зарубежную газету, где Эрнест Хемингуэй заявлял, что хочет поселить Пастернака у себя и обеспечить ему условия для творчества. «Я каждый день думаю о Пастернаке», — писал Хемингуэй.
К концу 1958 года травля утихла, Пастернаку дали работу по переводу, но атмосфера на Большой даче сложилась тягостная. Боря подолгу стал оставаться у меня, где встречался с кругом верных друзей. Ариадна рассказала Константину Паустовскому в Тарусе о мрачной атмосфере вокруг Бори, о том, как предали Пастернака сыновья и обитатели Большой дачи. В декабре 1958-го Паустовский виделся с Пастернаком и предложил ему поехать со мною в Тарусу, чтобы «пожить там хотя бы месяц, выбраться из атмосферы унижения и предательства».
В начале января 1959-го Ариадна прислала Боре письмо с предложением приехать в Тарусу[173]. На Рождество Боря читал это письмо Али в нашей избе у шалмана и сказал:
— Да, Аля права! Это потрясение все прояснило. Нам надо уехать с тобой от фальши и предательств.
Он наметил дату отъезда, чтобы к старому Новому году мы были в Тарусе. При этом Боря произнес фразу, которую я вспомнила много лет спустя. Он сказал тогда: «Мне надо будет посоветоваться с врачом». Я понимала, что власти и органы будут мстить нам, а если Бори не станет — в тысячекратной степени мстить мне за роман, в котором, как утверждал Сурков и многие другие «советские спасители Пастернака», «антисоветские куски написаны под диктовку Ивинской». Власти будут мстить за Нобелевскую премию, за ненависть бездарных советских писателей к гению, которого я любила и оберегала.
После нашего ареста в 1960 году Сурков стал выступать с разоблачением нашей криминальной деятельности и тайного получения денег из-за границы. «Об этом, — с трибун и в официальных письмах бесстыдно врал Сурков, — не знал сам Пастернак и члены его семьи»[174]. Вещавшие на заграницу советские радиоголоса утверждали, что «клевещущие на советский строй главы романа „Доктор Живаго“ писала Ивинская, а Пастернак не мог ей отказать»[175].
«Это, — с серьезным видом заявлял Сурков, — и привело к невозможности опубликовать роман хорошего писателя в СССР». Причем бредни о моем участии в написании «Доктора Живаго», которое мне приписывали на допросах в КГБ[176], возникали в головах многих разумных людей.
По этому поводу запомнился один эпизод. В начале 80-х годов ко мне пришла давняя знакомая по издательству и рассказала о своей встрече с Лидией Чуковской. Этой знакомой очень нравилась моя книга «В плену времени», и она об этом сказала Лидии. Чуковская отвечает: «Да, там много любопытного». Затем невзначай бросила: «Но неизвестно, кто написал эту книгу».
Затем разговор у них зашел о «Докторе Живаго», о том, что многие подробности истории романа стали впервые известны из моей книги. Лидия напомнила, что Ахматова не любила этот роман, хотя самой Чуковской «Доктор Живаго» очень нравился.
— Ахматова считала, что при наличии действительно пастернаковских ярких глав в романе много серых и маловыразительных страниц, которые, по твердому убеждению Ахматовой, писала Ольга. И я думаю, — подытожила Лидия Чуковская, — Ахматова не ошибалась[177].
Моя знакомая рассмеялась и съязвила:
— Ну да, поэтому Пастернак за Ольгу написал книгу «В плену времени».
За два дня до намеченного отъезда в Тарусу Борис Леонидович был на консультации у врача. Я узнала об этом много лет спустя. Боря ничего мне тогда об этом не рассказал. Он просто пришел ко мне и заявил, что не может ехать в Тарусу. Я возмутилась и назвала его эгоистом и позером. «Ты скоро все поймешь», — сказал Боря и вышел за порог избы. Я немедленно собралась и уехала в Москву.
Борис Леонидович не верил в наш разрыв. Он приходил в наш дом у шалмана, но я не появлялась там от обиды и горечи. Если Пастернак звонил на Потаповский, то я упорно отказывалась разговаривать с ним. Ариадна узнала о разладе и позвонила мне:
— Но ведь Боря без тебя там задохнется!
Я закричала ей в отчаянии:
— Он делает это сам, несмотря на мои и твои предостережения! Может, теперь он поймет, что так больше продолжаться не может и надо разорвать порочный круг Большой дачи.
20 января 1959 года Пастернак пишет стихотворение «Нобелевская премия», где две последние строфы — это его смятение из-за расставания со мной, его правой рукой. В конце января Борис Леонидович передает это стихотворение корреспонденту «Дейли мейл» Энтони Брауну, но при этом заменяет две «мои строфы» на трафаретные строки. Стихотворение широко публикуют за рубежом, трактуя эти трафаретные строки — «Верю я, придет пора, / Силу подлости и злобы / Одолеет дух добра» — как призыв к свержению советского строя.
Поднялся переполох. Ариадна примчалась из Тарусы и заявила:
— Все, Ольга, игры закончились. Боря и так наказан, а теперь может и пачку нембутала проглотить. Спасай его скорее, пока не поздно.
Конечно, я бросилась в Переделкино и, целуя Борю при встрече, повторяла:
— Неужели ты думал, что я тебя когда-нибудь смогу бросить? Путаник ты мой.
Вновь потекли наши удивительные дни. Но резонанс в мире от «антисоветского» стихотворения «Нобелевская премия» не стихал.
В конце февраля 1959-го власти выслали Пастернака в Грузию на время приезда в СССР премьер-министра Англии, включившего в программу встречу с нобелевским лауреатом Борисом Пастернаком. Меня выслали в Ленинград — прошла молва о том, что журналисты хотят встретиться с «живой Ларой», о которой уже широко знали на Западе[178].
Боря присылал мне из Тбилиси каждый день удивительные письма, которые получала в Москве Ирина. В одном из таких его писем, которое органы перехватили, Боря сожалел, что струсил и дал увезти себя из Москвы, так как надеялся через англичан передать сестрам в Англию книги и подробное письмо о нобелевских днях.
После возвращения Бори из Тбилиси в марте 1959 года его в затрапезном виде усадили в машину и доставили к Генпрокурору СССР Руденко. Во время унизительного допроса Пастернака заставили подписать обязательство не встречаться с иностранцами. Меня также заставили подписать такое обязательство[179]. В противном случае нам угрожали арестом. Об этих грязных действиях властей Боря сообщил Жаклин во Францию письмом, которое мы переправили через Хайнца Шеве.
Позже, удивляясь злобе генпрокурора на стихотворение, Боря сокрушался, что ему попало за трафаретные строчки, которые он вписал, чтобы отделаться от английского корреспондента.
— Нет, они ничего не понимают в стихах. Лучше бы остались настоящие строчки о тебе, тогда мне попало бы только от Зины. Но я опять смалодушничал, — сознался Боря.
Я ему с улыбкой заметила:
— Всегда тебе говорила: пиши только правду!
И мы оба рассмеялись[180].