— Если ты перевоспитаешься, мы тебя примем в комсомол. Но учти: с твоим социальным происхождением это не так-то просто.
Нина прибавила шагу. Кира что-то говорила. Нина не вслушивалась в ее слова.
— Может, ты обиделась…
Нина просто не могла слышать этот низкий голос, уверенно печатавший слова, и она побежала.
Кира что-то кричала ей вслед.
В школе все перемены просидела в классе, уткнувшись в книгу. Раньше всех удрала из школы. Никого не хотела видеть. Но Шарков догнал ее за углом. Молча пошел рядом.
Улицы тонули в сугробах. На крышах одноэтажных домишек снег горбом навис над окнами. На воротах и заборах белая волнистая кайма. Все белым-бело, даже больно глазам. Желтое солнце в синем небе, холодное и далекое.
— Говорила с Антохиной? — спросил Шарков.
— Она сказала, что мне надо перевоспитываться, — нехотя ответила Нина.
— Ишь ты, заправляет, — усмехнулся Шарков, — всем нам надо перевоспитываться. Ей, между прочим, тоже не мешало бы. Не читала в газете статью о комчванстве? Я ей дал эту статью почитать. А еще какой «тезис» она выдвинула?
Нина сняла рукавичку и прихватила снегу.
— Еще… Социальное происхождение у меня неподходящее.
— Мало ли что. Братва из губкома говорила — приняли они даже одного дворянского сына. Потому что свойский парень. Понятно?
— Понятно.
— Ты, того… Не расстраивайся. Я агитну в ячейке…
— Нет, пожалуйста, не надо, — попросила Нина. — Знаешь, я действительно еще не готова. У меня с общественными нагрузками плохо. Вот попрошу какую-нибудь нагрузку и тогда… Ладно?
— Ладно, — не очень охотно согласился Шарков.
— А из чего в губкоме заключили, что этот дворянский сын — свойский парень?
— Школу кончил и пошел работать кочегаром на паровоз. Молодец.
— Конечно, молодец. Важно ведь, какой ты сама станешь, — Нина сказала это почти весело. Запустив снежком в забор, сунула озябшую руку за пазуху. — А ты кем собираешься быть?
Он, видимо, обрадовался, что она не унывает. Кем быть? Он уже выбрал. Отец его был шахтером на копях. Завалило его… Много тогда шахтеров погибло. Отец раз брал его с собой в шахту. Ну, если бы ад существовал, то в аду было бы так же. Черное, мокрое подземелье. Давит на тебя низкая кровля, стены давят, тьма сплошная… В общем он пойдет в горный. Надо перестраивать шахты. Это уже точно. Уголек-то нужен. Ленин что сказал: коммунизм — это Советская власть плюс электрификация. Уголь дает электричество. Значит, сейчас это самое важное. В шахте очень много зависит от грамотного инженера. Нельзя, чтобы люди погибали…
…Близился конец учебного года. Кажется, все в группе сами понимали, что пришла пора наверстывать упущенное.
Дома у Нины стало совсем невыносимо. У Африкана на службе прошла, как писали в газетах, «чистка соваппарата», и его вычистили. За что? Он ругал завистников.
Теперь отчим совал свой нос всюду: заглядывал в кастрюли, копался в буфете, лазил в кладовку и сам выдавал продукты на обед.
Но, странно, к Кире он не придирался, относился к ней с подчеркнутой симпатией.
Кира пропадала в школе, прибегала домой поесть и мчалась на очередное собрание, а вечерами заваливалась спать. Если раньше Кира хоть что-то делала по дому, то теперь она ловко от всего увертывалась.
Натка ничем не могла помочь Нине — ее замучили фурункулы — сказались голодные годы. Приходилось все по хозяйству делать одной. Тут уж не до общественных нагрузок. Вот поправится Натка, тогда Нина на школьном собрании потребует, чтобы и ей дали нагрузку.
Вскоре Коля принес Илагину сдельную работу — снимать копии с чертежей. Африкан сидел над чертежами даже по ночам.
Однажды отчим предложил и для Нины достать сдельную работу — переписывать карточки продналога. За всю свою жизнь более нудной работы Нина не знала. В первый же день отчим вернул из 20 переписанных ею карточек 17. Выходит, она за долгий субботний вечер (свободный от урока с Леней) заработала три копейки — по копейке за карточку. Отказаться от переписки самолюбие не позволяло.
Теперь Нина постоянно торопилась: надо успеть приготовить обед, не опоздать в школу, вовремя прийти на урок с Леней, а потом — переписка карточек. И все надо, надо, надо… Приходилось дольше засиживаться над учебниками. Бригадно-лабораторный метод существовал формально. Остались столы и сидение за ними.
— Запомните, для вуза нужны ин-ди-ви-ду-альные знания, — частенько твердил Платон.
…Шли дни, и Нине казалось, что встречи с Петренко были давным-давно, что лето, шалаш, в котором она, глядя на облака, бог весть о чем мечтала, ожидание чего-то прекрасного, и тот незабываемый день восторгов и немыслимых терзаний, когда она маялась над рассказом, все это было тоже давным-давно. И совсем не с ней.
В глубине души Нина надеялась, что Шарков все же «агитнет братву в ячейке». Но разговора о комсомоле он больше не заводил. Повидать бы Петренко, все ему выложить — и про прослойку, и про социальное происхождение, про объяснения с Кирой…
Как-то после уроков Нина пошла к Петренко. Недалеко от его дома наткнулась на толпу. Простоволосая, растрепанная баба с визгом кричала:
— Бейте его, гада! Спасу от их нету!
Нина пробралась в толпу, и через плечо мальчишки увидела дикое зрелище — на затоптанном снегу лежал маленький оборванец, а здоровенный парень пинал оборвыша. Пинал, будто перед ним не человек…
— Что вы делаете! Как не стыдно!
Не оглядываясь, парень пробормотал:
— Мотай отсюда! Тоже по шеям дать?
Нина кинулась к дому Петренко. На ее счастье, Петренко колол дрова у крыльца.
— Петреночка! — Она непроизвольно назвала его как в детстве. — Там… там… бьют мальчишку!
Он ни о чем не стал расспрашивать, а, схватив с поленницы полушубок и, на ходу одеваясь, помчался за Ниной.
Оборвыш стоял на коленях и, размазывая грязные потоки слез по лицу, что-то жалобно гнусавил. Здоровенный парень ударил оборвыша по шее.
— Что за самосуд? А ну убери руки! — приказал Петренко.
— Кому така холера нужна, — буркнул парень и как-то незаметно исчез.
Толпа поспешно отступила. Отойдя на приличное расстояние, простоволосая растрепанная тетка выкрикнула:
— Пораспущали беспризорников. Оды-ды[1] придумали. Деньги, собирают, а они обворовывают честных граждан.
Остались две-три любопытствующие старушонки, мальчишки и толстяк в старомодной шубе и каракулевой шапке пирожком.
Оборвыш нацелился удрать, но толстяк с удивительной для его толщины ловкостью схватил мальчишку за шиворот.
— Он украл у меня кошелек и не сознается, паршивец.
— Не брал я ихнего кошелька, — загнусавил оборвыш. — Нужон мне ихний кошелек. Пустите, дяденька.
— Отпустите его.
— Что вы! Он удерет! — возмутился толстяк, но, глянув на Петренко, отпустил оборвыша.
Нина решила: сейчас мальчишка удерет. И правда, он пригнулся, как для прыжка. Петренко не схватил его, нет, а просто положил мальчишке на плечо руку и что-то тихо произнес. Оборвыш зашмыгал носом.
— Ну, побыстрее! — сердито сказал Иван Михайлович.
Оборвыш запустил руку в лохмотья, выудил из них кошелек и со злостью швырнул его на снег.
— Подними!
Оборвыш, стрельнув на толстяка колючими глазами, выхватил у него из-под носа кошелек и подал его Петренко.
— Сосчитайте, все ли там. — Иван Михайлович вручил кошелек толстяку.
— Больше ничего нет? — спросил Петренко.
— Есть утирка, — оборвыш вытащил носовой платок.
— А еще? Все равно узнаю, — пригрозил Петренко.
Оборвыш нехотя полез в лохмотья и извлек золотой медальон, заставив дружно ахнуть старушонок.
— Представьте, я даже не заметил, как этот сукин сын… Ах, господи! — разахался толстяк и куда-то заспешил.
К удивлению Нины, оборвыш, как знакомому, сказал Петренко:
— Гражданин начальник, отпустите, ей-богу, в последний раз.
— Врешь ты все, — скорее с грустью, чем сердито, сказал Петренко, — ты же давал мне слово и нарушил.