…Пусс посматривает на меня, проверяет, как мне эта их тусовка, этот шум-звон-гам. Я через силу улыбаюсь и отхлебываю глоток из своего стакана. Как же всем им хочется, чтобы я тоже расслабилась, поддержала веселье. Кошка Пусс лижет и сосет мои пальцы, она часто ночью им с дядей спать не дает, сосет мочки ушей, видимо, считает, что это тоже пальцы. Я отбираю у киски свою руку, чтобы не мешала слушать печальную китаянку с «промытыми» мозгами. Ее бровки домиком, страдальчески сведены к переносице, над ними — тоже домиком — две продольные морщины — как вторая пара бровей. Она и ее друзья тащились от западной классической музыки, но коммунисты назвали это увлечение «очень нездоровым» и стали гонять ее на всякие митинги и диспуты:
— Там нам говорили, что французские композиторы, Дебюсси всякие, порождают порочные мысли и представления. Что, когда слушаешь Дебюсси, начинает казаться, будто ты очутился под водой или что перед тобой волны и море. Нам говорили, что раз просто кажется, значит, эта музыка формирует неправильное мышление. Им нравятся песни, которые про настоящих живых героев, например, про Мао. Нам говорили, что только эти песни учат людей воспитывать в себе здоровый дух… Я не знала, как мне быть… Наверное, песни про героев очень хорошие и здоровые, но в них совсем нет задушевности.
Она бубнит и бубнит как заведенная, на одной ноте, а я смотрю на ее бровки домиком и думаю: «Зачем она вообще слушает этих профанов? Ну что может знать о Дебюсси кучка зацикленных вояк, солдатня?» Постепенно начинаю беситься… ну согласилась бы для виду. Притворилась бы, что ли, если уж совсем достали. Родичи мои опять зачарованно уставились на экран, опять задымили своими вонючими сигаретами, перестали звякать вилками о тарелки. А китаяночка вещает дальше, совсем уже загробным голосом. Говорит, что друзья-то ее уже перековались и все поняли. И теперь стараются и ее перевоспитать.
— Они сказали мне, что когда увлекались западной музыкой, это сужало их кругозор и они могли думать лишь о собственном удовольствии. Я такая была расстроенная… чувствовала себя такой одинокой… я постоянно думаю, что слишком многого хочу… лично для себя. Может быть, потому мне и так плохо, так все время грустно? Когда я была моложе, я всегда ждала от жизни чего-то очень хорошего, это были слишком большие ожидания… а теперь я жду только самого плохого.
Как же все-таки страшно! Особенно эта фраза: «…Слишком многого хочу». Все молчат, а что тут скажешь? Эта Грейс Ву и так уже заговорила их, наболтала на целый том. У Грейс были слишком большие ожидания, у Рут тоже были слишком большие ожидания… заветные мечты, закончившиеся насильственной промывкой мозгов. Семейство ликует, приятно согретое ощущением родственной сплоченности. Как они все правильно сделали, слава богу, что увезли эту глупышку сюда. Ведь страшно представить, что с девочкой могло быть. И спалить могли, и заразить какой-нибудь чумой, и еще этот тип силой затащил бы ее в постель! Их горячий интерес (вот уж не думала!) ко всей этой галиматье — просто меня доканывает, мне хочется визжать от злости. Мне нужно выйти, но знаю, что все сразу тут же на меня уставятся. «Чокнулась, окончательно чокнулась» будет написано в их скорбных взглядах. Несколько минут собираюсь с силами, чтобы подняться, я действительно боюсь, что они что-нибудь вытворят, например, погонятся за мной с ножами. У двери шепчу: «Я в туалет», Робби дозволяет мне протиснуться мимо него в кухню, и уже оттуда, через другую, занавешенную сеткой от москитов дверь выхожу наружу и бреду к уличной уборной, сразу за клумбой с барвинками — пахнут обалденно, их аромат немного меня успокаивает. Срываю несколько цветков, усаживаюсь на стульчак и время от времени их нюхаю.
Чидаатма-Баба… мне постоянно не дает покоя одна мысль. Если мое чувство к нему (там, в Индии) было настоящим, то почему теперь я не ощущаю прежней остроты, когда — взахлеб? Он сказал, что всегда и везде будет со мной, где бы и с кем я ни оказалась. Но я не умею любить вообще, абстрактно. Я не знаю всяких магических заклинаний, которыми нашпигованы мозги умника Пи Джея. И потом, почему Баба мне не позвонит, у него есть мой телефон, сиднейский мой номер? Но ведь не позвонил. Эта мысль гложет меня все сильнее. Это все из-за него, из-за Пи Джея. Что же получается? Можно кого угодно вывести из равновесия, можно торговать любовью, сказать, что люблю, совсем не испытывая ничего похожего. Я никогда не думала о том, что с любовью можно вот так играть, но Пи Джей рассказал мне, как это делается. Чьи-то шаги за дверкой, интересно, кого это сюда принесло? Не видно, слишком уже темно, и вообще мне видны только ступни, точнее, пальцы с длинными ногтями. Я нарочно начинаю попискивать и шмыгать носом, шмыг-шмыг, ступни удаляются. Вставляю в рот палец и (вот им всем за «душевные терзания»!) исторгаю из себя все выпитое прямо на стенку.
Когда я возвращаюсь, видеоужастики про злых бяк сектантов уже закончились, все старательно мне улыбаются. Засланный ими агент наверняка уже поведал о моих горьких «шмыг-шмыгах», и поэтому я замечаю легкое смущение на распаренных лицах.
— Чего бы еще тебе хотелось выпить, Рути? Только скажи.
— Воды, если можно…
— Сию минуту, золотко, — говорит Пусс. И — цок-цок каблуками — идет к холодильнику.
— …и мою косметичку.
У мамы от радости вспыхивают глаза.
— О-о-о. А где она, солнышко?
— У Тима в машине. Маленькая прозрачная сумочка.
— Робби! — вдруг верещит Ивонна.
Это Робби тащит ее за руку, а она упирается, не желая уходить.
Пи Джей смотрит мне в глаза, я смотрю на него и впервые за этот вечер не прячу взгляда, и мы одновременно друг другу подмигиваем. Он бродит по комнате, собирая грязные тарелки, стопками относит их на кухню. Потом начинает их споласкивать и не отходит от раковины до тех пор, пока не вымыты все до единой. Остальные участники сегодняшнего мероприятия у него на подхвате. Я собираю пепельницы, не выношу сигаретного дыма, если бы мне велели подложить куда-нибудь бомбу, я бы с удовольствием взорвала какую-нибудь табачную фабрику. Увидев, что я помогаю Пи Джею, мама просто в восторге, какая я сегодня умница-разумница.
Она тянет меня в прихожую и с тревогой заглядывает в глаза, просит, чтобы я честно сказала, как я себя чувствую на самом деле. Я смотрю на нее и не знаю, что сказать. Ну признаюсь: «Все совсем не так уж замечательно» — и что? Фиг угадаешь, что еще она придумает для моего спасения…
— По-моему, — говорит она, машинально подергивая себя за пальцы, — уже гораздо лучше, это видно с первого взгляда.
Мы обе не знаем, о чем дальше говорить. Обсуждаем какую-то муть, не имеющую ни малейшего отношения к главному, к тому, из-за чего вся эта кутерьма. Не знаю почему, но нам с ней всегда было трудно находить общий язык, хотя мы действительно друг друга любим, возможно, когда-то все было иначе, но я этого уже не помню.
Мама обнимает меня дрожащими руками.
— Все хорошо, — бормочу я, — не волнуйся, мамочка.
Обратно едем в полном молчании, при свете фар и звезд. Я прошу Тима включить радио, и кто-то из старых кумиров, еще сладкоголосых, с чувством выводит (в первый раз слышу эту песню):
Прощай, Марианна, он пробил, наш час
смеяться и плакать, и снова — над тем, что связало нас.
Тим спрашивает, не холодно ли мне, нет, конечно, мне жарко, как и всем остальным. Я молча мотаю головой, которая занята в данный момент исключительно разработкой моего грандиозного плана. Йани развлекает нас байками о своих родителях, они у него «ревностные» безбожники. Любимая цитата его отца — высказывание О’Хейра[59] по поводу Господней молитвы:[60] «Жалкий лепет придавленных червяков-параноидов, которые выклянчивают милостыню жалкого существования». Тим хохочет. Стоило Йани спросить про Санта-Клауса, про Пасхального кролика,[61] про прочих затейников-волшебников, предки его говорили, что все это туфта и чушь. Отец однажды даже приплатил рождественскому магазинному Санта-Клаусу, чтобы тот так и сказал сыночку: «Это просто карнавальный костюм, и борода у меня приклеенная». Тим снова хохочет.