– Заключен союз на всю жизнь! Дайте свет свободному, ищущему правду каменщику!..
Ну, благодарение богу, мальтийские рыцари хотя бы не причиняют человеку боли в отличие от масонов. В ложу «вольных каменщиков» Петр Талызин вступил еще в Штутгарте. Но в России масоны не в чести, императрица их не переносит, хотя и доверила одному из них, Никите Панину, обучение и воспитание собственного сына. Результат воспитания ненависти к собственной матери и собственному Отечеству превзошел все ожидания! Однако не странно ли, что сердце великого князя повернулось не к масонам, а к безнадежно устаревающим, гибнущим ритуалам Мальтийского рыцарства? Ну что ж, около какой реки жить, ту и воду пить, а потому Петр Талызин с восторгом принял на себя звание еще и рыцаря Мальтийского ордена. Возможно, иоанниты и впрямь воспрянут на российских просторах. Талызин надеялся: если госпитальеры не закоснеют в своих неуклюжих обрядах, если сумеют влить в свои старые вены довольно молодой, свежей крови, сделаться Павлу истинными помощниками в руководстве государством (ну умрет же когда-нибудь Екатерина, станет же Павел когда-нибудь императором!), значит, придет-таки день, когда и в России (сейчас сугубо православной) можно будет смело произносить полную, не искаженную формулу при посвящении новичка в рыцари Мальтийского ордена:
– Меч сей дается тебе для защиты бедных, вдов и сирот и для поражения врагов святой католической церкви.
Наконец-то началось само празднество в честь Иоанна Иерусалимского. Мальтийские кавалеры молча прошли по лужайке вокруг разложенных накануне костров, после чего бальи Литта и великий князь собственноручно подожгли костры-жертвенники. Сухой дым возносился к темнеющему небу, отблески пламени казались ярче заходящего солнца.
Павел неотрывно смотрел в огонь, и по его курносому лицу текли слезы. От едкого дыма? От искреннего умиления? Чудилось, он видел другие костры, на которых некогда рыцари сжигали в Палестине свои бинты и повязки, пропитанные кровью от ран, полученных в боях за Гроб Господень. Душа его очищалась.
Во всей особе Павла, в его походке, манере одеваться, держать себя было что-то претенциозное и театральное, напоминающее карикатуру. В сей миг это была карикатура на вдохновение.
Апрель 1801 года
Еще по пути в Петербург приснился нашему герою сон. Увидал он себя посреди какой-то темно-серой местности. Подробности ландшафта были неразличимы, не поймешь спроста, что это: степь, лес, горы, потому что все таяло в гнусном сером мареве. Алексей вроде бы находился там, но в то же время смотрел на себя со стороны, и то, что он видел, ему чрезвычайно не нравилось. Всегда считал себя и ростом повыше, и в плечах пошире, и лицом покрасивее. Здесь же стоял перед ним какой-то обросший светлой щетиною, осунувшийся доходяга с затравленным, исподлобья, взором. На доходяге были порты, лапти, армяк и мужицкая шапка. Сделать вывод, что пред ним стоит самый затрапезный из его мужиков – бобыль Тиша, – Алексею помешало лишь то, что глаза у Тиши были карие, а у этого доходяги – голубые. Фамильные улановские глаза, у отца были такие же, и они не выцвели до глубокой старости.
Тут Алексей окончательно признал в мужике себя и пробудился весьма огорченный, ибо сон такой мог привидеться только к дурному. Произошло это уже на подъезде к Петербургу, и Алексей, помнится, тогда подумал, что уместнее было бы увидеть себя в блестящем мундире кавалергарда: ведь он ехал в столицу, чтобы совершать подвиги в гвардии и блистать при дворе!.. Но потом множество новых впечатлений заставило позабыть о сне, а теперь видение припомнилось, потому что начало сбываться с ужасающей, неправдоподобной быстротой.
Лишившись чувств в доме генерала Талызина, Алексей очнулся от дорожной тряски и долго не мог сообразить, где он и что с ним, потому что все вокруг погромыхивало и колыхалось. Крохотный огонечек светца под потолком не мог развеять сгустившегося вокруг мрака, и на какое-то мгновение Алексей возомнил, что все еще трясется в соседском возке, все еще в Петербург не прибыл, а стало быть, ужасные, кошмарные события в его жизни еще не свершились.
Вот и великолепно! Ввек бы им не свершаться!
Правда, он немедленно почувствовал укол сожаления, потому что с одним происшествием расставаться нипочем не желал бы, но тут какая-то тень завозилась в углу экипажа, надвинулась на Алексея, так что слабый лучик на миг ее высветил. Алексей увидел тяжелое лицо Дзюганова и понял, что жизнь – реальная, суровая! – вновь заключила его в свои крепкие объятия. И те колючие тернии, которые вдруг выросли на пути его жизни, никак сами собой не выкорчевались, стоят стеной по-прежнему.
– Очнулись? – прогудел Дзюганов. – Ну вот и ладненько. Мы уж на месте. Выходить пора. – Он распахнул дверцу кареты и вышел сам, махнув Алексею: – Извольте следовать за мною, сударь.
Тот, с трудом владея замлевшими ногами, выбрался в сырую, черную, ветреную ночь. Слышался плеск воды, бьющейся в какую-то преграду, и, когда глаза Алексея привыкли к темноте, он сообразил, что стоит на речной набережной, а вода бьется в камень.
– Где?.. – начал было Алексей. Он хотел спросить: «Где я?» – но осекся, потому что Дзюганов ткнул его в бок, приказав:
– Спускайтесь, сударь.
Да-да, приказал! Без всяких там «извольте» и «пожалуйте», словно имел дело не с дворянином и помещиком Алексеем Улановым, а с каким-то одяжкою[10], не заслуживающим не то что почтения, но и самой малой человечности.
– Куда ты меня? – невольно задохнулся Алексей, узрев, что Дзюганов подталкивает его к мокрым ступеням, ведущим чуть не к самой Неве: лишь малая гранитная полоска, заваленная темным, рыхлым, еще не растаявшим снегом, отделяла берег от воды.
– Испужались? – ухмыльнулся тот. – Небось решили, сейчас Дзюганов скрутит вас, на шею камень навяжет – и буль-буль-буль? Да на вас и камня не понадобилось бы, – хмыкнул он с откровенным презрением. – Вдарить по башке кулачком покрепче – и лопнет она, что ореховая скорлупа. А потом волна невская, пособница, все смоет... Да стойте крепче, сударь, не шатайтесь, ничего я вам не сделаю. Приказ есть приказ, а велено мне всего лишь доставить вас в крепость. Там вам камеру определят – потеснее да посырее. Ничего, еще маленько поживете. Хотя, будь моя воля... – Он вдруг приблизил лицо, показавшееся в полутьме огромным, к лицу Алексея и прошипел, обдавая узника горклым табачным духом: – Будь моя воля, ты б до крепости не доехал. Я б с тобой без всякого суда разобрался, был бы тебе и судией, и палачом за то, что ты такого человека, как господин генерал Талызин, смерти предал. Ну ничего, придет срок, с тобой еще разочтутся, как за генерала, так и за императора.
– Не убивал я никакого императора. И генерала не убивал! – воскликнул Алексей, которому уже давно казалось, что земля и небо ни с того ни с сего поменялись местами. Во всяком случае, его бедный разум давно уже воспринимал происходящее именно так.
– Никшни! – пренебрежительно махнул на него Дзюганов. – Опять завел свою шарманку! Юродствуешь, недоумка из себя строишь? Ладно! Скоро с тобой по всем статьям разберутся!
Вслед за тем Дзюганов махнул рукой куда-то в сторону и зычно свистнул. Послышался плеск весла, и совсем скоро из тьмы показалась и закачалась у ступенек набережной малая лодчонка, в которой горбился солдат, неловко расставивший ноги, скованные чрезмерно высокими сапогами. Было такое впечатление, что шинелька ему длинна, потому что он то и дело перехватывал весла одной рукой и подбирал полы, которые падали с колен. Его лосины были сплошь испятнаны, потому что на дне лодчонки хлюпала вода.
– Ты что же, дурья башка, воду не вычерпал? – с отвращением спросил Дзюганов. – Или твоя лоханка протекает? Не затопнет посреди реки?
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие! – воскликнул гребец тонким голосом. – Не затопнет. А в случае чего мы лишний груз в воду булькнем – и вся недолга.