Неизвестно, что доставило Дзюганову большее удовольствие: что его назвали «благородием» либо готовность солдатика избавиться от лишнего груза посреди темной, студеной Невы. Алексей же ни малейшего удовольствия не испытал: во-первых, потому, что никакого благородства в Дзюганове не находил, напротив, был тот сущее быдло; ну а во-вторых, оттого, что под лишним грузом подразумевался он сам, собственной персоною...
Кое-как забрались в пляшущую, шаткую посудину. Алексею приказали сидеть на носу, так что между ним и устроившимся на корме Дзюгановым находился гребец. К Алексею был обращен его затылок, обрамленный, по армейской моде того времени, туго завитыми пуклями. У нашего героя внезапно мелькнула мысль, что, окажись у него в руках какой-нибудь тяжелый предмет, он вполне мог бы навернуть гребца по голове, а когда тот сникнет в бесчувствии, выхватить из ножен его палаш, который топорщился сбоку и изрядно мешал грести. Таким образом он оказался бы вооружен против Дзюганова, и если в медвежьей драке в обхват тот мог бы заломать кого угодно, то в благородной схватке Алексей справился бы с ним в два счета. Ежели только у Дзюганова не спрятан под полою пистолет, который мигом сведет на нет все преимущества внезапного нападения...
Все это глупости, подумал Алексей. Ну, расправится он с солдатиком, прикончит Дзюганова и даже, может быть, скроет их под темной невскою волною. А дальше что? В бега ударяться? Жить таясь, навеки лишась права являться пред людьми? И вдобавок ко всему сделаться закоренелым грешником, на совести коего будут аж два смертных греха, два убийства – и не воображаемых Бесиковым, как убийство дядюшки-генерала, а самых настоящих: кровавых, обдуманных и хладнокровно свершенных.
О нет. Только не это! В Алексее еще жила вера в справедливый суд. Он надеялся встретить облеченного властью человека, который взглянет на него без той предвзятости, с какой смотрели Бесиков и Варламов, которым главное было свалить с плеч долой докучное расследование убийства, вот они и вцепились в первого попавшегося подозреваемого, даже не пытаясь искать кого-то другого.
Конечно, против Алексея много чего сошлось, особенно это дедушкино завещание дурацкое... прямо как нарочно! Однако же не пойман – не вор. За руку не схвачен – не убийца. Никто не видел, как он убивал дядюшку (прежде всего потому, что он никого не убивал!), а значит, перед лицом закона он не более виновен, чем тот же Бесиков. Нет, менее! Бесиков даже не пытался искать истинного виновника, а изо всех сил старался уверить Алексея, что убийца – именно он. Бесикову, Варламову и Дзюганову было совершенно неважно, кто на самом деле прикончил генерала Талызина. Им главное было – найти любого виновного. Этакого козла отпущения, которым они и сделали Алексея. А задержись он в пути на какой-нибудь час... или, напротив, появись раньше и застань генерала в живых... Все было бы тогда совершенно по-другому, он бы встретился с дядюшкой, но...
Вот именно – все было бы по-другому. Тогда Алексей не встретил бы ее!
И вдруг его словно ударило догадкою. Она сказала, что явилась к дядюшке для обсуждения важного дела, что дядюшка обещал ей протекцию у благоволившего к нему генерал-губернатора Палена для решения какой-то затянувшейся тяжбы. И Алексей поверил – потому что хотел поверить. Он с первой минуты гнал от себя мысли о том, что стол был накрыт не для какого-то там друга дядюшкина, а именно для нее, что должно было состояться не деловое свидание, а любовное!
Он так и не повидал генерала Талызина воочию, принужден был довольствоваться акварельным портретом, увиденным в кабинете. Ну что ж, таким человеком вполне могла увлечься даже самая привередливая красавица...
Алексей задохнулся от приступа ревности, и не скоро ему удалось вернуть мыслям подобие плавности.
Предположим, он прав в своих догадках. Намечалось свидание. Но об этом проведал супруг прекрасной дамы: она определенно женщина замужняя, не девица, уж в этом-то Алексей был удостоверен самым доказательным образом! Супруг явился к Талызину, опередив жену, и бросил в лицо генералу какие-то обвинения. Предположим, тот все отрицал, вообще вел себя дерзко и в конце концов так разъярил своего противника, что тот набросился на него и задушил. В таком случае он должен быть человеком недюжинной силы! Ну а потом, чтобы запутать дознавателей, убийца перетащил тело своей жертвы в спальню и там завалил подушками, придав событиям совершенно иной оборот.
Но, в таком случае она... то, что она сделала потом, как поступила... Разве порядочные дамы из общества так поступают?!
А впрочем, что Алешка Уланов, деревенщина, знает о дамах? Ровно ничего. Какое же право он имеет ее осуждать? Ведь она не знала, что ревнивый супруг убил ее любовника. И, может быть, – конечно, со стороны Алексея страшно самонадеянно так думать, но как же иначе объяснить все происшедшее?! – может быть, она ощутила к Алексею такое же странное, ошеломляющее влечение, какое он ощутил к ней, не смогла противиться чувствам, оттого и... оттого и случилось все так, как случилось. А потом она, напуганная собственной смелостью и настойчивостью Алексея, бежала прочь, оставив его погруженным не то в блаженный сон, не то в беспамятство: ведь с ним-то это произошло впервые!
Конечно, если бы Алексей рассказал Бесикову, что был в доме не один, тот непременно начал бы раскапывать все связи дядюшки и добрался бы до нее. Но Алексей скорее откусил бы себе язык, чем запятнал бы ее доброе имя... которого он, кстати сказать, и знать-то не знал. Нет, ему никак не возможно оправдаться, совершенно никак. А значит, остается уповать лишь на разумность судей – и на бога. Ну а если все пойдет совсем плохо...
С непостижимой ясностью нарисовалась в его воображении картина раннего апрельского утра. На просторной площади, заполненной народом, увидел Алексей высокий помост, именуемый среди людей образованных эшафотом. К эшафоту приближалась позорная колесница, на которой стоял бледный человек в черном суконном кафтане и черной шапке. На груди у него висела черная доска, исписанная белыми буквами. Эти буквы сообщали, что собравшиеся имеют несчастье зреть пред собою дворянского сына Алексея Сергеева Уланова, приговоренного к наказанию кнутом, вырыванию ноздрей и ссылке в каторгу за убийство своего родственника, генерала Талызина. Колесницу сопровождала рота солдат с барабанщиком, который выбивал глухую дробь, вызывавшую у зрителей невольную дрожь.
И вот Алексей увидал себя уже на эшафоте. Чернявый священник, чем-то схожий с Бесиковым, бегло напутствовал его и сунул к губам крест. Палач в красной рубахе обратил к осужденному свое лютое лицо, и Алексей заплелся нога за ногу, узнав в заплечных дел мастере Дзюганова... Он швырнул Алексея на кобылу, прикрутил к ней руки и ноги сыромятными ремнями, разорвал на преступнике рубаху сзади и спереди, оголив спину ниже пояса. Взметнул плеть и с криком: «Берегись, ожгу!» – обрушил ее на спину Алексея.
Тот содрогнулся от боли, невольно склонив голову, словно она уже была обезображена клеймом, пряча от людей лицо, на котором ноздри были вырваны нарочно сделанными клещами...
Господи! Да неужто придется испытать все это?!
Алексей вскинулся, судорожно тиская руки и суматошно озираясь. Лодка качнулась; солдатик, сидевший к нему спиной, сердито воскликнул:
– Эй, барин, чего шебаршишься? Бережней!
Он осторожно поднял оба весла и положил их на борта, словно утомился грести.
– Ты это зачем? – недоумевающе начал Дзюганов, однако не договорил, потому что солдатик пошарил под банкою, вытащил оттуда какой-то темный предмет и направил его прямо в грудь ражему охраннику.
«Пистолет? Откуда у него?..» – не успел поверить догадке Алексей. Громыхнуло, сверкнуло – на мгновение ярко высветилось ошеломленное, с распяленным ртом лицо Дзюганова, – а потом оно стало заваливаться куда-то назад, назад, пока вовсе не кануло вниз. Мелькнули высоко задранные ноги в сапогах, всплеснулась Нева – и жуткий Дзюганов навсегда исчез из лодки, а также из жизни Алексея и из нашего романа.