Вечер в Одессе
На море легкий лег туман,
Повеяла прохлада с брега
Очарованье южных стран,
И дышит сладострастна нега.
Подумаешь — там каждый раз
Как Геспер в небе засияет.
Киприда из шелковых влас
Жемчужну пену выживает.
И, улыбаяся, она
Любовью огненною пышет,
И вся окрестная страна
Божественною негой дышит.
Здесь, в этом стихотворении Раича, уже предсказана трехчастная краткость многих тютчевских пьес и разрешение двух строф в третьей, представляющей определенную ритмико-синтаксическую конструкцию[63].
Ср. с последней строфой у Раича тютчевскую строфу:
И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет,
И сам теперь великий Пан
В пещере нимф покойно дремлет.
Здесь совпадает и излюбленная стилистическая особенность Тютчева: "Подумаешь — " ср.: "Ты скажешь: ветреная Геба", "Ты скажешь: ангельская лира"[64]; совпадают и обычные для Тютчева лексически-изысканные имена: Геспер, Киприда.
Но для Раича были характерны и другие искания — искания жанра. И здесь любопытны его отношения к дидактической поэзии — той, с которой начинает Тютчев. Дидактическая (или, как называет ее Раич, догматическая) поэма неприемлема для него своей обширностью. "Есть предметы, которые своею обширностию с первого взгляда кажутся самыми благоприятными для писателя; но обладающий истинным талантом никогда не обольстится сею мнимою выгодою: сфера предмета слишком пространная, или не может быть рассматриваема с постоянной точки зрения, или требует великого усилия и утомляет самые легкие крыла гения". ("Вестник Европы", 1822, № 7, стр. 199. "Рассуждение о дидактической поэзии" Раича[65].
Но вместе с тем его привлекает "мифология древних", дававшая пищу догматической поэме (мы обречены на "искание бесчисленных оттенков — им стоило только олицетворить его — и читатель видел пред собой дышащие образы — "spirantia signa"), его привлекает сходство дидактика с оратором: "подобно оратору, поражающему противника доводами, всегда постепенными, дидактик от начал простых, обыкновенных, переходит к исследованиям сложным, утонченным, почерпнутым из глубоких наблюдений, и нечувствительно возвышает до них читателя. Так ветер, касаясь Еоловой арфы, начинает прелюдиею, которая, кажется, мало обещает слуху; но, усиливая дыхание, он вливает в нее душу и по временам извлекает из струны ее красноречивую мелодию, потрясающую весь состав нашего сердца".
И Раич надеется, что «догматическая» поэзия испытает новый расцвет: "если бы явился ее преобразователь и дал ей другую форму, другой ход, тогда, вероятно, она явилась бы в новом блеске и величии, достойном поэзии". Ссылка на философские, «догматические» поэмы в прозе Платона указывает еще яснее, что дело идет о философской лирике. Если вспомнить, что к этому времени относится начальная работа ряда философов-поэтов: Шевырева, Хомякова, Тютчева, Веневитинова, — то статья получает конкретный характер.
Эта философская лирика получала совершенно особенное значение при исчерпанности лирических жанров, наметившейся уже в половине 20-х годов. Свежий материал для поэзии освежал ее саму. Вот почему общие надежды возлагаются на Шевырева-лирика. В философской лирике, разрабатывавшей новый материал, открывались новые стороны поэтического слова — "новый язык" и "оттенки метафизики" (слова Пушкина о Баратынском)[66].
4
Первые опыты Тютчева являются, таким образом, попытками удержать монументальные формы "догматической поэмы" и "философского послания". Но монументальные формы XVIII века разлагались давно, и уже державинская поэзия есть разложение их. Тютчев пытается найти выход в меньших (и младших) жанрах — в послании пушкинского стиля (послание к А. В. Шереметеву), в песне в духе Раича, но недолго на этих паллиативах задерживается: слишком сильна в нем струя, идущая от монументального стиля XVIII века.
И Тютчев находит этот выход в художественной форме фрагмента.
Все современные критики отмечают краткость его стихотворений: "Все эти стихотворения очень коротки, а между тем ни к одному из них решительно нечего прибавить" (Некрасов); "Самые короткие стихотворения г. Тютчева почти всегда самые удачные" (Тургенев)[67].
Фрагмент как художественная форма был осознан на Западе главным образом романтиками и канонизован Гейне[68]. Если сравнить некоторые произведения Уланда и Ю. Кернера с тютчевскими фрагментами, связь станет вполне ясна.
Уланд Ю. Кернер
Klage Die schwerste Pein
Lobendig sein bagraben Im Feuer zu verbrennen,
Es ist ein schlimmer Stern; Ist eine schwere Pein,
Doch kann man Ungluck haben, Doch kann ich eine nennen,
Das jenem nicht zu fern: Die schmerzlicher mag sein:
Wenn wan bei heisem Herzen Die Pein ist's, das Verderben,
Und innern Lebens voll, Das Los, so manchem fallt:
Vor Kummernis und Schmerzen Langsam dahinzusterben
Fruhzeitig altern soll. In Froste dieser Welt
[69].
Тютчев
Нет дня, чтобы душа не ныла,
Не изнывала б о былом,
Искала слов, не находила,
И сохла, сохла с каждым днем,
Как тот, кто жгучею тоскою
Томился по краю родном
И вдруг узнал бы, что волною
Он схоронен на дне морском.
Как ни тяжел последний час
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья,
Но для души еще страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья…
Я нарочно взял резкий пример тютчевских «записок». Фрагмент как средство конструкции был осознан тонко и Пушкиным; но «отрывок» или «пропуск» Пушкина был «недоконченностью» большого целого. Здесь же он становится определяющим художественным принципом[70]. И то, что сказывается в «записках» Тютчева, то лежит и вообще в основе его лирики. Монументальные формы «догматической» поэмы разрушены, и в результате дан противоположный жанр "догматического фрагмента". "Сфера предмета слишком пространная" сужена здесь до минимума, и слова, теряющиеся в огромном пространстве поэмы, приобретают необычайную значительность в маленьком пространстве фрагмента. Одна метафора, одно сравнение заполняют все стихотворение. (Вернее, все стихотворение является одним сложным образом.)
Фрагментарность стала основой для совершенно невозможных ранее стилистических и конструктивных явлений; таковы начала стихотворений: