– Она принадлежит твоей квартире, а этой последней, как я слышал от тебя самого, владели твои предки более ста лет. Я знаю закон. Он говорит, что все, находившееся в течение ста лет в бесспорном обладании одной семьи, принадлежит ей в качестве собственности.
– Эта мозаика принадлежит дворцу!
– Я утверждаю противное. Она составная часть твоего родового жилища, и ты свободно можешь располагать ею.
– Она принадлежит дворцу!
– Нет, и еще раз нет. Владелец ее – ты! Завтра рано утром ты получишь двенадцать аттических талантов золотом, а позднее я с помощью сына выну картину, уложу ее и в сумерки отправлю отсюда. Позаботься о ковре, которым мы временно можем покрыть пустое место. Сохранение этого дела в тайне для меня, конечно, так же важно, как для тебя самого, и даже гораздо важнее.
– Мозаика принадлежит дворцу! – закричал смотритель на этот раз громким голосом. – Слышишь ли ты? Она принадлежит дворцу, и я переломаю ребра тому, кто к ней прикоснется!
С этими словами Керавн встал. Он пыхтел, его щеки и лоб стали вишневыми, и кулаки, поднятые на купца, дрожали. Габиний в страхе попятился назад и спросил:
– Так ты не желаешь моих двенадцати талантов?
– Я желаю… желаю… – прохрипел Керавн, – я желаю тебе показать, как я обращаюсь с тем, кто принимает меня за мошенника. Вон, негодяй, и ни слова больше о картине и о воровстве впотьмах, иначе я нагоню на твою шею ликторов префекта и велю заковать тебя в железо, подлый грабитель!
Габиний поспешно отступил к двери, но еще раз обратился к стонавшему и сопевшему колоссу и крикнул ему, переступая за порог:
– Береги свой хлам! Мы еще поговорим с тобой!
Когда Селена и Арсиноя вернулись в комнату, отец сидел на ложе, тяжело дыша и низко опустив голову.
В испуге они подошли к нему, а он только повторял:
– Воды, глоток воды. Этот вор, бездельник…
Без всякой душевной борьбы этот нуждающийся человек отказался от денег, которые могли обеспечить ему и его семейству хорошую будущность, а между тем он не только такую сумму, но и вдвое большую не поколебался бы занять у бедного или у богатого, хотя знал бы наверное, что никогда не будет в состоянии возвратить ее.
Он нисколько не гордился своим поступком, находя его совершенно естественным для человека благородного македонского происхождения. Согласиться на предложение Габиния было для него делом, совершенно выходившим за пределы возможного.
Но где теперь найти денег для костюма Арсинои? Каким образом исполнить обещание, данное в собрании граждан?
Целый час он лежал в раздумье. Затем он взял из ларца навощенную табличку и начал писать на ней письмо к префекту. Он желал предоставить в распоряжение Титиана, для императора, мозаичную картину, находившуюся в его квартире. Но Керавн не довел своего писания до конца, скоро запутавшись в высокопарных фразах. Наконец он отчаялся в успехе своей работы, бросил неоконченное письмо в ларь и лег спать.
X
В то время как в квартире смотрителя царила забота, а печаль, опасение и разочарование, подобно тяжелым тучам, омрачали ее обитателей, в зале муз шло веселое пиршество и раздавался смех.
Юлия, жена префекта, прислала Понтию на Лохиаду тщательно приготовленный ужин, достаточный для шести голодных желудков, и раб архитектора, принявший этот ужин, распаковавший его и поставивший блюдо за блюдом на скромнейший из столов, поспешил к своему господину, чтобы показать ему все эти чудеса кулинарного искусства.
При виде такого чрезмерного изобилия благ Понтий покачал головой и пробормотал про себя:
– Титиан принимает меня за крокодила или, вернее, за двух крокодилов.
Затем он отправился к загородке ваятеля, где застал Папия, и попросил обоих разделить с ним присланные кушанья. Кроме того, он пригласил двух живописцев и превосходнейшего из всех мастеров мозаики, которые трудились целый день над восстановлением старых, полинявших изображений на потолках и полах. За хорошим вином и веселым разговором блюда, кувшины и миски скоро были опустошены.
Кто в течение многих часов шевелит мозгами или руками или же одновременно и тем и другим, тот не может не проголодаться; а здесь все художники, приглашенные Понтием на Лохиаду, несколько дней подряд работали до изнеможения.
Каждый старался превзойти себя прежде всего, конечно, для того, чтобы угодить высокочтимому Понтию и себе самому, но также и затем, чтобы представить императору образчик своего искусства и показать ему, как работают в Александрии.
Один из живописцев предложил устроить настоящую попойку и председателем пиршества избрать ваятеля Папия, который столько же был известен за превосходного застольного оратора, сколько и в качестве художника.
Но хозяин Поллукса уверял, что он не может принять этой чести, так как она принадлежит достойнейшему из них – человеку, который за несколько дней перед этим вступил в пустой дворец и там, словно второй Девкалион[68], вызвал к жизни таких благородных художников, здесь собравшихся, и многие сотни работников, и притом создал их не из пластического камня, а из ничего. Добавив затем, что сам он умеет лучше владеть молотком и резцом, чем языком, и не научился искусству говорить застольные речи, Папий высказал пожелание, чтобы пирушкой руководил Понтий.
Но ему не было суждено довести свою рацею до конца, потому что в залу муз поспешно вошел дворцовый привратник Эвфорион, отец молодого Поллукса, с письмом в руке, которое он подал архитектору.
– К безотлагательному прочтению, – сказал он при этом, кланяясь художнику с театральным достоинством. – Ликтор префекта вручил мне это послание, которому (если бы все шло согласно моим желаниям) суждено принести тебе счастье… Замолкните, паршивки, не то убью!
Эта угроза, по тону плохо гармонировавшая с обращением, рассчитанным на слух великих художников, относилась к трем четвероногим грациям его жены, которые, против его воли, последовали за ним и с лаем прыгали теперь вокруг стола, где стояли скудные остатки съеденного ужина.
Понтий любил этих собачонок и, раскрывая письмо префекта, сказал:
– Приглашаю этих трех малюток в гости на остатки нашего ужина. Дай им то, что им пригодно, Эвфорион, а что покажется тебе более приличным для твоего собственного желудка, то кушай на здоровье.
Пока архитектор, сперва бегло, а потом более внимательно, читал принесенное послание, певец положил на тарелку несколько хороших кусочков для любимиц своей жены и наконец приблизил к своему орлиному носу блюдо с последним оставшимся паштетом.
– Для людей или для собак? – спросил он своего сына, указывая пальцем на паштет.
– Для богов, – отвечал Поллукс. – Отнеси его матушке. Она с удовольствием хоть раз вкусит амброзии[69].
– Желаю весело провести вечер, – вскричал певец, поклонился осушавшим кубки художникам и вышел с паштетом и со своими тремя собачонками из залы. Пока он шагал по палате своими длинными ногами, Папий вновь поднял кубок и начал было:
– Итак, наш Девкалион, наш Сверхдевкалион!..
– Извини, – сказал Понтий, – если я перебью твою речь, начало которой обещало так много. Это письмо содержит в себе важные известия. На сегодня попойка кончена. Отложим же наш симпосион[70] и твою застольную речь.
– Это не застольная речь, ибо, если скромный человек…
Но тут Понтий вторично перебил его:
– Титиан пишет мне, что намерен приехать сегодня вечером на Лохиаду. Он может явиться каждую минуту, и притом не один, а с моим собратом по искусству, Клавдием Венатором из Рима. Он будет помогать мне своими советами.
– Я еще никогда не слыхал этого имени, – сказал Папий, имевший обыкновение интересоваться и личностью и произведениями других художников.
– Это удивляет меня, – возразил Понтий, складывая двойную дощечку, содержащую в себе уведомление, что император приедет сегодня.