– Кто это, бабушка?
Старуха подняла покрывало, приложила руку к губам внучки и боязливо прошептала:
– Он!
– Император?
Старуха отвечала многозначительным кивком головы; но девушка с нетерпеливым любопытством продолжала приставать к бабке и, вытянув далеко вперед темноволосую голову, тихо спросила:
– Молодой?
– Глупая! Тот, что идет впереди. Седобородый.
– Вон тот? А мне бы хотелось, чтобы императором был молодой.
Действительно, человек, который шел молча впереди своих спутников, был римский император Адриан, и казалось, что его прибытие оживило пустыню: едва он приблизился к камышам, чибисы поднялись оттуда ввысь с резкими криками, а из-за песчаного холма, лежавшего у края той широкой дороги, по которой не пошел Адриан, вышли два человека в жреческих одеждах. Оба они принадлежали к храму Казийского Baaлa[2] – небольшому зданию из твердого камня горной породы, которое своим фасадом выходило к морю и только накануне того дня удостоилось посещения императора.
– Не сбился ли он с дороги? – спросил один из жрецов другого по-финикийски.
– Едва ли, – отвечал тот. – Мастор говорил, что император даже в темноте найдет любую дорогу, по которой ходил хоть один раз.
– Однако же он смотрит больше на облака, чем на землю, – заметил другой.
– Но он ведь обещал нам вчера…
– Не обещал ничего определенного.
– Нет. При прощании он крикнул (я это явственно слышал): «Может быть, я снову приду посоветоваться с вашим оракулом…»
– «Может быть»…
– Мне кажется, он сказал: «вероятно».
– Кто знает, какое знамение, открытое им в небесах, гонит его отсюда, – сказал другой. – Он идет к лагерю, расположенному на берегу моря.
– Но в нашей парадной трапезной для него приготовлен обед.
– Ну, для него-то всегда стол накрыт. Пойдем. Какое скверное утро: я продрог!
– Погоди немного, посмотри.
– Что такое?
– Его поседевшие волосы не прикрыты даже шапкой.
– Еще никто не видал его с покрытой головой во время путешествий.
– Да и его серый плащ кажется вовсе не императорским.
– Но на пиршествах он всегда носит багряницу.
– Знаешь ли, кого он напоминает мне походкой и внешностью?
– Ну?
– Покойного верховного жреца нашего, Абибаала, – тот тоже шествовал так величественно и задумчиво и носил такую же бороду, как император.
– Да, да…и тот же испытующий и задумчивый взгляд…
– Тот тоже часто смотрел ввысь. Даже широкий лоб у них одинаковый… Только нос у Абибаала был более крючковат и волосы не такие курчавые.
– Уста нашего учителя носили печать достоинства и серьезности, в то время как губы Адриана при каждом слове, которое он слышит или сам произносит, вытягиваются и кривятся, как для насмешки.
– Взгляни, вот он поворачивается к своему любимцу; кажется, этого красивого молодца зовут Антонием?
– Антиноем[3], а не Антонием. Говорят, что он откопал его где-то в Вифинии.
– Какой красавец!
– Да, красоты несравненной. Что за стан, что за чудное лицо! Однако я не желал бы, чтобы он был моим сыном.
– Как! Ведь он любимец императора.
– Именно поэтому… У него уже и теперь такой вид, будто он насладился всем и ни в чем уже не находит радости.
На небольшой площадке у самого берега моря, защищенной от восточного ветра утесами из рыхлого камня, стояло множество шатров. Между ними горели костры, вокруг которых толпились римские солдаты и слуги императора. Полунагие ребятишки, сыновья рыбаков и погонщиков верблюдов, озабоченно бегали туда и сюда, подкладывая в огонь сухие стволы тростника и поблекшие ветви дикого колючего кустарника. Но как ни усиливалось пламя, дым не поднимался в вышину. Разгоняемый короткими порывами ветра, он стлался над землею легкими облаками, подобными стаду баранов, рассеявшихся в разные стороны, словно ему страшно было подняться в этот серый, неприютный и влажный воздух.
Самый большой из шатров, перед которым ходили попарно взад и вперед римские часовые, был открыт настежь со стороны моря. Рабы, выходившие оттуда через широкую дверь на воздух, должны были обеими руками крепко придерживать на своих бритых головах подносы, уставленные золотыми и серебряными блюдами, тарелками, кубками и стаканами, чтобы ветер не сбросил их на землю. Внутри палатка не блистала никакими украшениями.
На мягком ложе у правой стены палатки, колебавшейся от бурного ветра, лежал император. Его бескровные губы были крепко сжаты, руки скрещены на груди, глаза полузакрыты. Но он не спал. Несколько раз открывал он рот, и губы его шевелились, точно он пробовал какое-то кушанье. По временам он поднимал свои тяжелые веки, сплошь покрытые мелкими морщинами и синими жилками, устремлял взор в вышину, в сторону или вниз, в середину шатра.
Там, на шкуре огромного медведя, окаймленной синим сукном, лежал любимец Адриана, Антиной. Его прекрасная голова покоилась на искусно набитой голове этого зверя, сраженного его повелителем. Правая нога свободно качалась на весу, поддерживаемая согнутой левой, а руки были заняты игрою с молосской собакой императора, которая припала своей умной головой к обнаженной высокой груди юноши и часто порывалась, в знак привязанности, лизать его нежные уста. Но Антиной не допускал ее до этого, он шутя сжимал руками морду собаки или же окутывал ее голову концом белого палия[4], соскользнувшего с его плеч.
Игра эта, по-видимому, нравилась собаке; но когда Антиной обвил слишком плотно ее голову и собака, напрасно стараясь освободиться от этого покрова, стеснявшего ее дыхание, громко завыла, император изменил позу и бросил недовольный взгляд на своего любимца. Только взгляд и ни одного слова упрека. Но в ту же минуту выражение глаз Адриана изменилось. Он устремил их на фигуру юноши с любовным вниманием, словно на изысканнейшее произведение искусства, которым никогда нельзя вдоволь налюбоваться.
И в самом деле, бессмертные боги сотворили из тела этого юноши живое изваяние! Необыкновенно нежен и вместе силен был каждый мускул этой шеи, этой груди, этих рук и ног. Никакое человеческое лицо не могло представлять собой более совершенной гармонии.
Антиной заметил, что его повелитель обратил внимание на его игру с собакой. Он оставил животное в покое и обратил взгляд своих больших, оживленных глаз к императору.
– Что ты там делаешь? – ласково спросил Адриан.
– Ничего, – отвечал тот.
– Нет человека, не делающего ничего. И если кому-нибудь кажется, будто он достиг полной бездеятельности, то он, по крайней мере, думает о том, что ничем не занят, а думать – это уже много значит.
– Я вовсе не могу думать.
– Каждый может думать, и если ты не думал именно в эту минуту, то все же ты играл.
– Да, с собакой.
При этих словах Антиной отстранил животное и опустил кудрявую голову на ладони.
– Ты устал? – спросил император.
– Да.
– Мы оба спали в эту ночь одинаково мало, и, однако же, я, который намного старше тебя, чувствую себя бодрее.
– Ты еще вчера говорил, что старые солдаты пригодны к ночной службе лучше молодых.
Император кивнул головой и сказал:
– В твоем возрасте люди, когда они не спят, живут втрое быстрее, чем в моем, а потому вдвое больше нуждаются во сне. Ты – вправе быть утомленным. Мы взошли на гору только в три часа пополуночи, но как часто пиры оканчиваются еще позднее!
– Как там, вверху, было холодно и неприятно!
– Да, но только после восхода солнца.
– Сначала ты этого не замечал, – возразил Антиной, – потому что был занят созерцанием звезд.
– А ты только самим собою. Это правда!
– Я думал также о твоем здоровье, когда похолодало перед выездом Гелия[5].
– Я должен был дождаться его появления.
– Разве ты и по восходу солнца умеешь узнавать будущее?