– Понимает он что-нибудь?
– Больше, чем все мы, – отвечал Понтий. – Это знаменитость.
– Превосходно! – воскликнул Поллукс. – Я охотно смотрю на великих людей. Когда они глядят тебе в глаза, то всегда кажется, будто кое-что из их богатства переливается в тебя; тогда невольно расправляешь мышцы и думаешь: а хорошо бы когда-нибудь дорасти хотя бы до подбородка такого человека.
– Только не предавайся болезненному честолюбию, – прервал Папий своего ученика тоном увещания. – Не тот достигает величия, кто становится на цыпочки, а тот, кто прилежно выполняет свой долг.
– Он-то свой долг выполняет добросовестно… да и все мы тоже, – возразил архитектор и положил руку на плечо Поллукса. – Завтра с восходом солнца пусть каждый будет на своем посту. Ради моего коллеги всем вам надлежит явиться вовремя.
Художники встали с выражением благодарности и сожаления.
– Продолжение этого вечера еще за тобой, – крикнул один из живописцев, а Палий, прощаясь с Понтием, сказал:
– Когда мы соберемся снова, я покажу тебе, что разумею под застольной речью. Она, вероятно, будет посвящена твоему римскому гостю.
– Мне любопытно знать, что скажет он о нашей Урании, Поллукс хорошо выполнил свою часть работы, а я недавно уделил для нее один часок, который принесет ей пользу. Чем проще наш материал, тем больше я буду радоваться, если эта статуя понравится императору: ведь он сам немножко ваятель.
– Что, если бы это услыхал Адриан? – вмешался один из живописцев. – Он желает прослыть гениальным, первым художником нашего времени. Говорят, что он велел лишить жизни великого архитектора Аполлодора[71], который соорудил такие великолепные постройки для Траяна. А за что? За то, что этот превосходный человек поступил однажды с царственным пачкуном как с плохим архитектором и не захотел одобрить его план храма Венеры.
– Сплетни! – возразил Понтий на это обвинение. – Аполлодор умер в темнице; но его заключение туда имеет мало связи с его приговором относительно работ императора. Извините меня, господа, я должен еще раз посмотреть мои чертежи и сметы.
Архитектор удалился, но Поллукс продолжал начатый разговор.
– Я только не понимаю, – сказал он, – каким образом человек, который одновременно занимается столькими искусствами, как Адриан, и при этом заботится о государстве и управлении, сверх того страстный охотник и вдобавок предается разному ученому вздору, может снова собрать свои пять чувств, разлетевшихся в разные стороны, когда ему захочется употребить их исключительно на одно какое-нибудь искусство. В его голове должно образоваться нечто вроде только что уничтоженного нами салата, в котором Папий открыл три сорта рыбы, белое и черное мясо, устриц и еще пять других составных частей.
– И кто же станет отрицать, – прервал его Папий, – что если талант – отец, а усидчивость – мать всякой художественной деятельности, то упражнение должно быть воспитателем художника. С тех пор как Адриан занимается ваянием и живописью, занятие этими искусствами вошло в моду везде, и здесь тоже. В числе богатых молодых людей, посещающих мою мастерскую, есть весьма даровитые, но ни один из них не выполнил ничего настоящего, потому что гимнасий[72], бани, бои перепелов, пиры и еще невесть что отнимают у них слишком много времени, так что из упражнений в искусстве ничего не выходит.
– Да, – вставил один из живописцев, – без принуждения, без муки ученичества никто не дойдет до свободного и радостного творчества. Но в риторской школе, на охоте и на войне нельзя брать уроки рисования. Только тогда, когда ученик научится сидеть смирно и корпеть над работой по шести часов сряду, я начинаю верить, что из него выйдет что-нибудь порядочное. Не видал ли кто из вас какого-либо из произведений императора?
– Я видел, – сказал мозаист. – Несколько лет тому назад мне была прислана, по приказанию Адриана, его картина. Я должен был снять с нее мозаичную копию. Она изображала плоды – дыни, тыквы, яблоки и зеленые листья. Рисунок был посредственным; яркость красок переходила за пределы дозволенного, но композиция мне понравилась своей округленностью и полнотою. Большие плоды под пышными, сочными листьями имели в себе нечто столь чудовищное, как будто выросли в садах богини изобилия; но в целом все-таки чувствуется кое-что… При выполнении копии я смягчил несколько цвета. Вы можете видеть эту копию у меня. Она висит в зале моих рисовальщиков. Богатей Неальк велел в своей мастерской сделать по ее рисунку ковер, которым Понтий приказал обить стену рабочей комнаты вон там; а я ради нее истратился на красивую раму.
– Скажи лучше – ради ее автора!
– Или еще лучше – ввиду его возможного посещения твоей мастерской, – засмеялся самый разговорчивый из живописцев. – Не зайдет ли император и к нам? Я желал бы продать ему мою «Встречу Александра в храме Юпитера Аммона»[73].
– Надеюсь, что при назначении цены ты поступишь с ним по-товарищески, – с усмешкой заметил его собрат.
– Я последую твоему примеру, – возразил первый.
– При этом ты не прогадаешь, – воскликнул Папий, – ибо Евсторгий знает цену своим творениям. Впрочем, если Адриан будет делать заказы всем художникам, в искусстве которых он маракует немного, то ему понадобится особый флот для отправления в Рим своих покупок, – сказал Папий.
– Говорят, – засмеялся Евсторгий, – что он среди поэтов – живописец, среди живописцев – ваятель, среди музыкантов – астроном, среди художников – софист, то есть что он с некоторым успехом занимается всеми искусствами и науками как побочным делом.
В это время Понтий вернулся к художникам, окружившим стол, на котором стоял большой кувшин с разбавленным вином. Он услыхал последние слова живописца и, прервав его, заговорил:
– Но, мой друг, ты забываешь, что между правителями, и не только нынешними, он – правитель в полнейшем значении этого слова. Конечно, каждый из вас превосходит его в своем искусстве, но как велик человек, который не с праздным любопытством, а серьезно и умело приближается ко всему, что только мог объять ум и что только могло создать творческое воображение художника! Я знаю его, и мне известно, что oн любит даровитых мастеров и старается поощрять их с царскою щедростью. Но у него есть уши повсюду, и он быстро становится неумолимым врагом каждого, кто раздражает его щепетильность. Поэтому сдерживайте теперь ваши вольные александрийские языки и помните, что мой коллега, которого я ожидаю из Рима, очень близко стоит к Адриану. Он его сверстник, даже похож на него, и не утаивает от императора ничего, что только слышит о нем. Итак, оставьте болтовню об Адриане и не судите дилетанта в пурпурной мантии строже, чем ваших богатых учеников, для произведений которых у вас с такой легкостью появляются на губах слова: «премило», «удивительно», «прелестно», «прехорошенькая вещица». Не примите моего предостережения в дурном смысле. Вы понимаете, что я хочу сказать?
Последние слова были произнесены тем тоном мужественной искренности, который был свойствен густому голосу Понтия и внушал полное доверие даже людям несговорчивым.
Произошел обмен прощальными приветствиями и рукопожатиями, и художники оставили залу, а раб вынес сосуд с вином и вытер стол, на котором Понтий начал раскладывать свои планы и сметы.
Но он недолго оставался один, потому что скоро возле него очутился Поллукс и сказал с комическим пафосом, приложив палец к носу:
– Я выскочил из своей клетки, чтобы высказать тебе кое-что…
– Что такое?
– Близится час, когда я надеюсь воздать тебе за все благодеяния, в разное время оказанные тобой моему желудку. Мать моя может завтра предложить тебе капусту с колбасками. Раньше никак нельзя было, ибо единственный в своем роде колбасник, царь своего цеха, лишь раз в неделю готовит свои сочные цилиндрики. Несколько часов тому назад он закончил колбаски, а мать к завтраку разогреет благородное кушанье, заготовленное с нынешнего вечера. Ибо – истинно говорю тебе – лишь в подогретом виде оно становится идеалом этого рода произведений. Последующими за сим сластями мы опять-таки будем обязаны искусству моей матери, а веселяще-утомительной частью (то есть разгоняющим мрачные заботы вином) – моей сестре.