Москва все та же. В Петербурге торцы и стулья на Невском, Исаакий и огромные ящики доходных домов, здесь – гербы на подъездах, балконы с позолотой, ворота со львами. В толпе венгерки с кистями и с аграмантами, позади карет казачки в красных шапочках с золотыми шнурками. И яркие, крупные, кричащие вывески лабазов, трактиров и лавок. Все как в старину, когда с Божедомки везли их к Чермаку на Новую Басманную.
Извозчик повез его кривым, крута идущим под гору переулком. Лошадь приходилось сдерживать, чтоб дрожки не понеслись по скату горы. Издали он заметил острую башню лютеранской кирхи и рядом старый, фамильный, знакомый с младенчества пасмурный дом. Настоящее московское хозяйство – каменное обиталище, строенное пошире, с подвалами, погребами, конюшнями, плодовым садом и огородом. Дрожки, дребезжа, подкатили к воротам. Все та же позеленелая дощечка:
Дом
купца 1-й гильдии и дворянина
Александра Алексеевича Куманина
Жилье выглядело сумрачно и замкнуто, словно отпугивая прохожих подозрительным взглядом своих занавешенных окон. Он знал, что дома имеют свое лицо, свой характер, свою скрытую думу. Ему приходилось встречать веселые и угрюмые строения, словно заранее предназначенные для празднеств, труда или неведомых преступлений. Есть здания, выражающие в своих гладких и плоских стенах физиономию целого семейства, живущего в нем, и даже вызывающие в неподготовленном зрителе смутное волнение, тревогу и отвращение. Такие дома не раз встречались ему в Петербурге. И так же глядели на него с детских лет подозрительно и скаредно куманинские хоромы на косогоре Космодемьянского переулка.
Он прошел в чистый двор, с колодцем под узорным навесом. Передняя без колокольчика. Два неизменных старых лакея в долгополых домашних сюртуках. Признали почти по-родственному.
– Племянничек из Питера…
Поторопились с докладом. Потом повели по огромным пустынным и сумрачным залам, где целыми десятилетиями ничто не менялось. Так все и стояло здесь прежде, при жизни их хозяина – и десять, и двадцать лет назад, и в старину, когда он с покойной матушкой ездил на Покровку к богатым родственникам.
Старинная грузная мебель в белых чехлах, пузатые фортепьяны, глубокие раскидистые диваны, похожие на лари из амбаров и кладовых. Так же чернеют в простенках покоробленные полотна неведомых живописцев в тусклой бронзе старинных обрамлений. Все застыло в неприветливом порядке какого-то строгого чина. Так уж полстолетия все прочно стоит здесь на крепкой основе коммерческого капитала, приумноженного осторожными оборотами московского первой гильдии купца и дворянина Куманина.
Прошли два-три зала под мрамор и в штофе. Поскрипывали половицы из штучного дуба, позванивали хрусталики люстр, треща подмигивали по углам фиолетовые лампадки. Потемневшие зеркала отражали его лик монгольского бога в подслеповатых отсветах своих дряхлых амальгам.
Они дошли до маленькой круглой гостиной с балконом и выходом в сад.
Он остался один. Чуть пахло хвоей. Комнаты и коридоры, как и в старину, окуривались можжевельником. Вышивки тетки на столиках. По стенам дагеротипы архиереев и гильдейских старост. Все знакомое с детства.
Жизнь с тех пор ломала, но не сломила. Устоял даже в эти последние годы. Удар за ударом, смерть за смертью, разгром нужнейшего дела, гибель всего, – но в нем никогда еще не было столько бодрости, жажды жить, уверенности в своих силах, неодолимой страсти к труду. «Кошачья живучесть…» Даже телесно как-то окреп в невзгодах, реже припадки, дышит легко, сердце утихло – это то состояние здоровья, когда вдохновенье владеет тобой непрерывно, спорится бодро работа, нарастает радостно рукопись. Только недавно понял всю силу свою, только в последних созданиях стал раскрывать ее полностью в новой какой-то глубине. Недавно лишь зоркий и умный Григорьев сказал, прочитав его исповедь: «Так и пиши»… И новые замыслы, образы, темы роились и звали к себе. Он видел, он чувствовал их, эти будущие создания, о которых не догадываются люди и которые через поколение станут, быть может, великой сокровищницей всего человечества, глубоким источником указаний, поучений, заветов, новых вдохновений для будущих великих художников. Неужели же судьба не даст ему счастья раскрыть свои замыслы? Неужели эти огромные романы, уже живущие в нем и требующие воплощения, снова потонут в нужде, несчастьях, болезнях, как уже были однажды сорваны каторгой замыслы его ранних творений?..
Через несколько минут он излагал свое дело маленькой круглой старушке, с чуть вспухшим лицом, в черном суровом платье и белом чепце. Вдовий траур уже никогда не снимался.
Это и была «тетушка», «крестная», «благодетельница семьи» – московская богачиха, фамильная капиталистка, единственная наследница именитого купца, владелица дома на Покровке, дачи под Кунцевом, трех имений в Тульской, Смоленской и Рязанской губерниях, сама Александра Феодоровна Куманина, доживавшая свой век на покое в Покровском доме вместе с недоброю «бабинькой» Ольгой Яковлевной из жестоковыйного рода купцов Антиповых.
Тетушке шел уже восьмой десяток, но была она в полном уме и помнила все, особенно же относящееся к ее капиталам. Изредка только проявляла некоторые странности, предвещавшие наступившее вскоре затмение сознания, повторялась, ставила невпопад вопросы, не вспоминала известнейшего обстоятельства, тревожилась без видимого повода. Но об опеке в то время еще не было и речи, и рассуждала тетушка весьма толково.
Он изложил дело сурово и кратко. (Про себя твердо решил: «Надо быть не очень просителем, дрожащим заискивателем. Надо действовать нравственно на душу и действовать не патетически, а строго, сурово. Это всего более сшибет».)
– Брат умер. Оставил наличными триста рублей – хватило на похороны – и двадцать пять тысяч долгу. Срочных векселей на пятнадцать тысяч. Семейство осталось без всяких средств – хоть ступай по миру. Я у них остался единой надеждой, и они все, и вдова и дети, сбились в кучу около меня, ожидая спасения…
– Но ведь ты, Федя, говорят, зарабатываешь романами по десять-пятнадцать тысяч в год…
– Работая в журналах брата, я действительно зарабатывал от восьми до десяти тысяч. Но, чтобы прокормить своими сочинениями огромное семейство, печатаясь у чужих редакторов, мне нужно было бы работать с утра до ночи всю жизнь. Едва ли бы здоровье мое мне это позволило…
– Что же ты намерен делать?
– Продолжать издание журнала, тетушка. Все друзья мои и прежние сотрудники того же мнения…
– Ну что же, и продолжай.
– Но чтобы додать шесть книг журнала в этом году, необходимо восемнадцать тысяч рублей серебром.
Тетушка всплеснула руками и опрокинулась на спинку кресла.
– Да ведь это же состояние!
– Я не прошу его у вас сразу, тетушка. Но десять тысяч серебром в настоящую минуту дали бы мне возможность продолжать дело.
– Откуда же взять их, царица небесная! Нет, уж лучше откажись от журнала… Ведь это прорва.
– Дело может пойти блестяще, тетушка. Другие ведь наживаются на журналах, дома себе отстраивают. Каково же не додать журнал и просто погибнуть, стоя на краю несомненного и блистательного успеха?
– Но ведь выдать такой капитал – разоренье!
– Ваши деньги, тетушка. Хотите дайте, хотите нет. Не дадите – разорите дотла и погубите. (Старуха заметно бледнела.) А ведь просит вас ваш крестник, который ничего от вас не получал и никогда ни о чем не просил. Вы в гроб смотрите – с чем перед Христом и перед покойной сестрой явитесь?
– Совесть моя чиста перед покойницей. Да и не тебе меня упрекать, Феодор. Много для твоего семейства сделала. Много! Сестер твоих замуж выдала. И все за хороших людей. Петр Андреевич Карепин – ну, не молод, конечно, зато секретарь дамского комитета о просящих милостыню, главноуправляющий княжескими имениями. Иванов, Александр Павлович, тот, пожалуй, похуже, зато ученый. Сашеньку за приличного человека отдала.