Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В речи, которую произнес Герберт на церемонии выпуска 1950 года, были, в частности, такие слова: «Вообще-то говоря, жизнь у нас слишком легкая, чересчур расслабляющая, требующая мало сил и опыта — во всяком случае, природного, исконного, первобытного. Здесь вам довелось пожить в окружении дикой природы, походить по лесу, испытать голод, жажду, усталость, промокнуть, замерзнуть, заблудиться; отгонять от себя слепней и слушать в кромешной тьме пугающие шорохи. Я бы хотел, чтобы и впредь у вас находилось время на приключения подобного рода».

«Фанатики видят сны, — писал Китс, — и плетут из них рай для своей секты»[215]. Но фанатизм и рай превратит в одиночную камеру.

В сентябре мама повезла меня в школу. Я не отрываясь смотрела в окошко. Час за часом горы становились все выше, а крохотные деревушки попадались все реже. Мною владело одно-единственное чувство: тяжелый свинцовый страх. Мосты были сожжены, даже дом в Корнише на этот год заперт. Пока я отдыхала в лыжном лагере, мать вывезла мебель из Красного дома и перебралась в Норвич, в частично обставленный коттедж. Школа, где учится Мэтью, — в двух шагах, и самой матери недалеко ездить в Дартмут на занятия: она собиралась закончить школу, которую бросила много лет назад, когда вышла замуж. Все разумно, все как нельзя лучше — но мною владело странное чувство. Мамины вещи поставили в спальню, вещи Мэтью — в комнату рядом; я узнавала нашу мебель из гостиной. Мама и Мэтью будут тут жить. Мои вещи: стол, кровать, игрушки, постеры, яркие этикетки от йогурта «Данной», наклеенные на дверь моей спальни рядом с «кирпичом», дорожным знаком; открытки с маргаритками — все, кроме одежды и лыж, оставалось в Корнише, куда мы с мамой и братом собирались вернуться только на лето. Предполагалось, что зимние каникулы я проведу в Норвиче, в комнате для гостей на первом этаже. Там стояли две двуспальные кровати, я могла выбрать любую, имелись отдельная ванная и телефон, но все это сильно походило на мотель.

Пока мы ехали, я вспоминала недавно прочитанную книгу, историю молодой женщины восемнадцатого века: она отплывала на корабле в Австралию, забирала с собой все, что могла, и навсегда прощалась с домом, семьей, родиной. Не в пример тем людям восемнадцатого века, мир я себе представляла плоским. Далеко заплывешь — свалишься с края, но перед этим встретишь ужасных, невиданных змей и морских чудищ. Обитаемые земли для меня простирались или к востоку от Корниша — в Лондоне, в Венеции — или в теплых южных краях, на Флориде или на Барбадосе. Мы ехали не туда. К пустынным местам. Ко львам, тиграм, медведям. Боже мой! Какое унижение — поймать себя на том, что все время твердишь мысленно одну-единственную фразу: «Хочу к маме».

Узкая дорога вилась между высоких, суровых скал, которые гляделись в бездонные, черные ледниковые озера. Такие ландшафты любили изображать американские художники романтической школы: они стремились пробудить чувство благоговейного, головокружительного страха перед лицом великой драмы стихий. Мне известно теперь, что такой ландшафт считается сногсшибательно красивым.

Мать прервала длившееся несколько часов молчание и сказала бодрым тоном британской школьницы: «Ну, вот мы и приехали». Маленький придорожный указатель — вот и все, что говорило о наличии здесь школы. Мы свернули с автострады и поехали по грунтовой дороге мимо учебного хлева, потонувшего в навозе, мимо грядок с «экологически чистыми» овощами, которые рекламный проспект обещал — или которыми стращал, это как посмотреть. Наконец, мы заехали в тупик, где располагалось главное здание школы, состоящее из нескольких крыльев, в которых находились спальни, классы, столовая, офисы, и на первом этаже — студия для занятий прикладными искусствами. В окошко нашей машины заглянули какие-то ребята, объясняли по схеме, как проехать к нужному спальному корпусу, или «дому», как было положено говорить.

Меня определили в Стеклянный дом, который находился в трех минутах ходьбы от главного здания. Некоторые из «несгибаемых, находчивых и неунывающих» мальчиков старшего возраста ночевали где-то за милю отсюда: неплохая пробежка зимним утром, до рассвета, когда при минус сорока по Фаренгейту плевок замерзает, не долетев до земли, и хрустит под ногой, если на него наступишь. Выяснилось, что красивые спальни, которыми я любовалась в рекламном проспекте, сфотографировали в новых домах на холме. Они специально проектировались для детского общежития, в них были большие ванные комнаты с множеством маленьких раковин, и гостиная, похожая на лыжную базу: масса диванов и кресел вокруг большого очага. Наверху, по обе стороны широкого, светлого, с потолочными окнами коридора, тянулись одна за другой двухместные спальни, устланные коврами, выкрашенные в яркие цвета, с уютной встроенной мебелью; между кроватями — окно, из которого открывается красивый вид.

А мне отвели спальню в старом доме, обычном жилом доме, где на второй этаж вела узкая лестница, где в четырех маленьких комнатках обитало восемь детей. И это был не «Стеклянный дом», а «Кроличья нора» — там было темно и мрачно. Герберт и Кит, директор с директрисой, занимали квартиру на первом этаже Стеклянного дома. Я туда ни разу не заходила. Ширококостная незамужняя особа, учительница верховой езды и математики, довольствовалась обычной комнаткой чуть ли не на чердаке. Она помогла нам с мамой затащить ко мне в спальню чемодан и постельные принадлежности. Я сама несла свой драгоценный портативный магнитофон, без которого наотрез отказалась куда-либо ехать; только что вышел «Белый альбом» — надо ли объяснять? Моя соседка еще не прибыла, так что я выбрала место поближе к окну; если бы знать, что в Стеклянном доме, как, спешу добавить, и в Корнише, полагалось на ночь выключать отопление, я бы такой ошибки не совершила. Умение мерзнуть приравнивается к моральным качествам — вот она, тысячелетняя чума стоицизма, от Древней Греции до Гордонстона!

Два моих платья мать повесила на плечики, зная, что они мне не скоро пригодятся, и заметила, как просторно в шкафу. Потом мы пошли обратно к машине. Мать помахала мне рукой на прощание — во всяком случае, должна была помахать, хотя я этого не помню. Помню одно: я неподвижно стояла и тупо глядела вслед машине, которая уезжала, поднимая пыль. Прошла целая вечность, прежде чем я повернулась и по дорожке мимо навеса, под которым держали корнеплоды, пошла к главному зданию.

Как раз тогда мир пошатнулся, и меня сорвало с якорей. Я пыталась продвинуть непослушное тело хоть к какому-нибудь просвету: им оказалась дверь в главное здание. Скользящая, струящаяся влага, в которую я превращалась, уже гремела у меня в ушах, когда я достигла края стремнины. Я текла по длинному коридору и меня колотило о десятки открытых шкафчиков, кукольных домиков без дверей: ни одного укромного местечка. Мне сказали, что на одном из шкафчиков будет написано мое имя: там будут лежать калоши, с меткой на стельках; там будет висеть рабочая куртка, с меткой на вороте; все по стандарту: калоши — внизу, куртка — на крючке. Волны не запирающихся шкафчиков — а я скольжу вдоль стены, и солнце, врывающееся в коридор через высокие окна, слепит глаза, и в лучах вьются, пляшут пылинки.

В длинном коридоре показалась белозубая улыбка — улыбка Чеширского кота. Высокого, с меня ростом. Улыбка изрекла: «Привет, меня зовут Холли. А тебя как?»

Пегги. Пегги. Пегги. Слово, тяжелое, будто налитое свинцом, с трудом преодолело путь от легких до языка и, найдя наконец отверстие рта, вырвалось наружу: «Пегги. Мне… мне тут не нравится».

Улыбка сделалась еще шире и подтвердила: «Да, это действительно паршивое место. Уж мне ли не знать: я тут с десяти лет». Холли закатила глаза. Потом, то ли прочитав мои мысли, то ли потому, что острый «чеширский» взгляд уловил, что тело мое вытекает из одежды и вот-вот заструится по коридору к холлу и к канализационной решетке, она сказала: «Пошли, покажу потрясное укрытие».

вернуться

215

Эндерс и Лейн. Культы и их последствия.

70
{"b":"192919","o":1}