Другие янки, такие, как я, привыкшие говорить бьюки и помидои, вдруг начинали испытывать неведомый им доселе прилив патриотизма: у меня возникло искушение пойти и купить «спортивный костюм», то есть, тренировочные штаны и футболку, где на одном плече изображен американский флаг, а на другом написано ПЕГГИ № 1. (Надеть обычную поношенную одежду на спортплощадку для британца все равно, что выйти из дома в пижаме; так никто не делает, дорогая, кроме, конечно, этих ужасных американцев, играющих во фрисби, от которых не продохнуть в садах колледжей.)
Отец прекрасно себя чувствовал в компании не-вполне-английских британцев, выходцев из бывших колоний. При любой возможности мы ели индийскую пищу и слушали папины разглагольствования о том, какой чудесный народ индийцы. Он восхищался их изящными руками и запястьями, мягкими манерами, а также религией, которую называл сокровищем Востока. Эта его любовь, как и все прочие, была счастливой только на расстоянии. Если бы он поближе познакомился с обыкновенными людьми, с назойливой, запутанной бюрократической системой, с выматывающими душу порядками на почте или в поездах, а не только с официантами лондонских ресторанов или святыми людьми из книжек, думаю, пыл его остыл бы так же быстро, как и от физического обладания желанной женщиной.
Утро мы провели в универмаге «Хэрродс». Отец дивился огромному продуктовому залу: мы едва его увели. Наконец он поднялся наверх и купил брату красивый костюм из харрисского твида. Я выбрала синюю мини-юбку с замшевыми пуговицами спереди и замшевым пояском с бахромой. Она стоила десять фунтов, и отец был совершенно потрясен ценой. Он почти испортил мне удовольствие, но не до конца. Я содрала ярлычки и тут же надела ее, потому что мы направлялись на Карнэби-стрит. За время прогулки он успокоился, и когда мы пришли на Карнэби-стрит, скромно остался позади, пропустив меня немного вперед, чтобы все эти крутые ребята не могли тотчас же распознать, что за мною тащится предок. Я не рискнула, пока он крутился рядом, накупить всяких прикольных штучек, типа длинных пластмассовых сережек в форме маргаритки, но дала себе слово как-нибудь на неделе улизнуть и вернуться за ними.
Шанс представился, когда мы отправились навестить семью, с которой познакомились в Мэне: они приехали в Лондон на субботу. Их сын Кит, предмет страстных воздыханий далекой Рэчел, был моим ровесником и снимался в кино. Этот блондин с прической под битлз предложил показать мне город. Отец потом сказал, что в доме Макнамара смотрел из окна, как мы идем через парк. «Вы, ребята, здорово смотрелись вместе», — заявил он.
Мать Кита в прошлом году подошла ко мне на чьих-то похоронах. Я не видела ее лет тридцать; она спросила, помню ли я, как навещала их в Лондоне. «Твой отец переживал, что ты больше ходишь с Китом, чем с ним, — помнишь?» Нет, этого я не заметила — так торопилась вырваться на волю. Кит повел меня в Музей мадам Тюссо, а потом опять на Карнэби-стрит, и мы все время держались за руки. У него был значок с надписью: «Если вы этой ночью занимались любовью, улыбнитесь!» Позже мы встретились с папой и братом в Уимпи, где ели гамбургеры, и папа хохотал так же громко, как мы, над тем, как реагировали взрослые на этот значок. Молоденькая официантка, обслуживавшая нас, густо покраснела и захихикала, будто мы ее в чем-то уличили.
На следующий день мы отправились в Хэмптон-Корт, пройти лабиринт и повидаться с одним из самых старых папиных друзей, Бет Митчелл. Она и ее бывший муж Майк были ближайшими друзьями и соседями отца, когда он жил в Вестпорте, Коннектикут. Мэтью понравилось носиться по дорожкам лабиринта из живых изгородей в Хэмптон-Корте. А я запаниковала и, как ни прискорбно об этом говорить, стала продираться сквозь шестифутовую изгородь, ориентируясь на солнце, и наконец выбралась оттуда к чертовой матери. Бет повела нас на ленч, и я заказала утку a l'orange[211], что звучало шикарно и по-взрослому, я старалась не опозориться с ножом и вилкой. Бет, как и те люди из «Нью-Йоркера», полностью включала меня в разговор; спокойно, уважительно, с большим интересом слушала, если мне хотелось что-то сказать, но с равным уважением оставляла меня в покое, когда мне говорить не хотелось. Каким-то образом я чувствовала себя включенной, даже когда молчала и не «принимала участия» в обычном, условном смысле.
После ленча папа, Бет, брат и я отправились с визитом к Эдне О'Брайен на весь оставшийся день. Отец, заговорщически подмигнув мне, сказал, что Эдна — хороший писатель и чертовски компанейская баба, но она писала какие-то жутко неприличные вещи. (Не паршивые, неприличные по существу, а сексуальные, злостно неприличные.) Как мальчишка, рассказывающий об испорченном, дерзком однокласснике, он был откровенно шокирован предметом ее писаний и гаденько хихикал. Интересно бы знать, все ли авторы книг, вызывающих возмущение, на самом деле так благонравны.
После чая Эдна повела нас в парк, где происходило какое-то действо, предположительно интересное для детей. В парке было полно народу, и со мной случился приступ клаустрофобии. Мне стало трудно дышать, и я тихо, чтобы другие не слышали, сказала об этом отцу. Он поднял меня и посадил к себе на плечи, высоко над толпой. Он сказал остальным, что в такой толпе все равно ничего не увидишь, и спокойно пошел через парк, будто нести двенадцатилетнюю девчонку ростом в пять футов семь дюймов — самая естественная вещь в мире: он, наверное, так это и воспринимал.
Единственное, что в этом путешествии оказалось не столь забавным, была главная его причина, которая, собственно, и подвигла отца на поездку. Он переписывался с молоденькой девочкой, школьницей, и у них завязался настоящий роман в письмах. Теперь они впервые должны были встретиться. Мы планировали проехать вместе с ней через всю Шотландию, отыскивая место, где снимался любимый фильм отца «Тридцать девять ступеней».
В Эдинбург мы летели самолетом, и девочка встречала нас в аэропорту. Я почуяла неладное в тот самый миг, как они поздоровались. Я понятия не имела, что тут не так, пока позже, во время путешествия, отец не признался мне, какую ужасную неловкость почувствовал он, увидев эту девицу. Неловкость и вину. Я спросила, почему, а он воззрился на меня, поражаясь моей тупости: дело ведь слишком очевидно, как длинный нос на ее лице. «Она ужасно некрасивая, бедняжка: я и понятия не имел». Девочка эта не была уродом с двумя головами, не была она и безобразной: она просто не была красавицей. А это для отца много значило. Тогда, не мудрствуя лукаво, я вывела для себя закон: мальчики не ухаживают за девочками, которые носят очки. Кто знает, может, и она не сочла его таким уж сокровищем. Правда, в этом я сомневаюсь.
Она была довольно милая, хотя изрядно застенчивая и неуклюжая, и мне пришлось делить с ней комнату все время нашего путешествия. Они бы все равно не ночевали в одной комнате, будь она даже привлекательна, поскольку, в отличие от матери, отец не принадлежал к тому поколению, среди которого было принято выставлять напоказ сексуальные отношения, даже если таковые и имели место, да и склад ума у него был совсем другой. Я чувствовала огромную разницу: он вел себя прилично в моих глазах, не проявляя открыто своих связей, не то, что мать, чье поведение меня унижало и отталкивало. И все же для этой девчонки было бы лучше, если бы у нее была собственная комната. Мне было так ее жаль: она, наверное, хотела поплакать, но в моем присутствии не могла. По ночам она частенько шмыгала носом, но я боялась что-либо ей сказать, как-то утешить: судя по ее виду, у нее вполне могла быть аллергия или аденоиды, и не хотелось окончательно обескуражить ее, если она действительно сморкалась, а не плакала. Дальше я помню смутно, потому что посмотрела «Психо» Хичкока в местном шотландском кинотеатре, и этот фильм так расстроил меня, что следующие два дня превратились в расплывчатую пелену: все вокруг я видела будто бы сквозь завесу ливня.