Билл создал мир, в котором я, храбрый маленький солдатик с плотно сжатыми губами, могла говорить за ленчем о том, какого цвета бывают осенние листья на фоне неба. Вскоре Лилиан писала мне:
«Нью-Иоркер»
№ 23, Западная 43-я улица
Нью-Йорк, Н.Й. 10036
Оксфорд 5-1414
24 октября
Дорогая Пегги!
Эти листья так приятно трогать, они все такие красивые, каждый из них. Они доехали великолепно, еще влажные и свежие, пахнущие землей — и немножко воздухом тоже! У нас туг на прошлой неделе было несколько ясных дней, с синим-синим небом, и я подняла твои золотые листья, и смотрела сквозь них на небо, просто чтобы получить то впечатление, какое ты описывала, когда мы сидели за ленчем в «Алгонкине». Хотелось бы как-нибудь приехать вместе с Эриком, разумеется, и своими глазами увидеть то, о чем ты рассказывала. Никто никогда не дарил мне такого чудесного подарка, как эти листья, и я показала их Эрику, один за другим. Он любит их так же, как и я (и говорит с ними). Спасибо, Пегги, что послала их; Эрик обнимает тебя. Всем горячий привет от Эрика и его мамы.
С любовью Лилиан.
P. S. Я нарисовала твои листья, скоро пошлю тебе рисунок. Л.».
Она и в самом деле прислала мне рисунок 4-го ноября с маленькой запиской:
«Я держу твои листья в корзинке: ее здесь видно.
Эрик смотрел на них с такой тоской, что я отдала ему парочку.
Он любит их трогать и на них смотреть.
Надеюсь, ты вскоре сможешь снова приехать к нам.
Обнимаю всех.
С любовью Лилиан».
Мы с матерью как-то разговорились о Билле, вскоре после его смерти в 1992 году. Я спросила о чем-то, что случилось в «Плазе», о какой-то подробности, которой не могла припомнить. Мать же поставила меня в тупик, заявив, что за все время своего замужества ни разу не участвовала в наших с отцом поездках в Нью-Йорк «по первому классу». Когда Джерри ездил один или с нами, детьми, сказала она, он всегда путешествовал первым классом. Когда он ездил с нею, то сам называл такие путешествия «третьим классом по Болгарии». Это, как она утверждала, было связано со стремлением хранить в чистоте ее слабую женскую душу, держать ее подальше от соблазнов и тлетворных благ, какими чревата жизнь со знаменитым писателем. Оглядываясь на эти наши поездки, я не в состоянии припомнить, что конкретно она делала или говорила, но мне и в голову не могло прийти, что ее просто не было с нами. Я была уверена, что мать с нами была, потому что наши с отцом поездки в Нью-Йорк были столь же неотъемлемой частью моего раннего детства, как и поездки всей семьей во Флориду, которые мы предпринимали каждый февраль.
Даже в семь лет я понимала, что места, где мы останавливались во Флориде, совсем не были похожи на те, шикарные, нью-йоркские. Мне было все равно, я просто замечала, что они другие. Я полагала, что останавливаться в маленьком, из десяти номеров, одноэтажном мотеле, выстроенном в форме буквы L вокруг плавательного бассейна и находящемся за много кварталов от моря, было частью игры, причем серьезной игры, которая называлась «путешествовать инкогнито». После того, как в 61-м году фотография отца появилась на обложке «Тайма», даже до корнишской глуши докатилась весть, что папа становится знаменитым, и перед каждой поездкой родители наставляли меня, как правильно вести себя с посторонними: не садиться в чужие машины, не брать ни у кого конфет и так далее. Во Флориду мы ездили под вымышленными именами. Я выбрала себе имя Эннабел, оно было похоже на мое второе имя, Энн, только гораздо шикарнее. Мой братик становился Робертом: это и в самом деле было его второе имя, и оставалась какая-то слабая надежда, что Мэтью его запомнит. Отец называл себя Джоном, поскольку это самое безличное имя. Мать выбрала Мэри, в дополнение к Джону, но отец окрестил ее Руби. Я была в восторге, сами понимаете: «У Руби — нос рубильником! У Руби — нос рубильником!»
Из аэропорта Лебанон мы вылетели серым снежным днем, в теплых пальто и рукавицах. Сделали пересадку в аэропорту Ла-Гуардиа, где погода стояла примерно такая же, и направились во Флориду. Перед тем, как самолет приземлился, мама переодела нас. Когда я ступила на трап, под солнышко, и теплый ветер коснулся моих голых рук, я так удивилась, что встала, как вкопанная. «Люди ждут, дорогая, держись как следует за перила». Сегодня мы попадаем из самолета прямо в трубу, и этот проход, устланный ковровой дорожкой, может привести в любой из сотен городов на каком угодно континенте. А как только мы выходим из здания, нас настигает сутолока в автобусах, очереди к такси, багажные квитанции — рутина, от которой нужно побыстрей отделаться. Вся эта глухая суета нейтрализует, или, по крайности, смягчает шок от перемещения в пространстве на огромные расстояния. Но в те времена все особенности места — жара или холод, ароматы, разлитые в воздухе, — обрушивались на тебя, едва ты выходил из самолета прямо на летное поле, как Дороти из своего домика, заброшенного ураганом в страну Оз.
В Форт-Лодердейле мы зарегистрировались в мотеле. Дверь нашего номера выходила прямо на асфальтовую дорожку, огибавшую бассейн. Пока мать распаковывала чемоданы и «обустраивалась» — что бы это ни означало, — мы с папой отправлялись гулять. Каждое утро мы с ним выходили на прогулку по окрестностям. Не помню, ходил ли Мэтью с нами или оставался с мамой. Мысленно пробегая мои воспоминания об этих прогулках, прихожу к выводу, что я не слишком обращала внимание на людей, машины, дома — зато соотносила местные природные реалии с лесным миром в Корнише. Запахи моря, форма деревьев, сквозная, пестрая тень пальмовых крон — все было так непохоже на аромат сосен и мелкую вязь дубовой и кленовой листвы.
Я любила, балансируя, ходить по поребрикам, обрамлявшим дорожки. Как моряк, проведя долгие месяцы в море, и по суше ходит вразвалку, так и мой кругозор, определявший предметы, которые я помню, был обусловлен давней домашней привычкой бродить по лесам. В лесу, идешь ли ты по тропке или по дикой чаще, ты непременно смотришь вниз, за несколько футов перед собой, чтобы не споткнуться о корень, булыжник или кочку. На гладких дорожках Флориды я мало что замечала выше уровня своего плеча, зато на земле от меня не ускользало ничего. Я подбирала все, что мне попадалось: маленький, величиной с мой кулак, кокосовый орех, каким-то чудом слетевший с пальмы; плотный, лесистый венчик алого цветка, полусгнивший, облетевший с ветки; яркий оранжевый кумкват[175]. Растения и лужайки выглядели игрушечными, как на картинке: все было расчерчено и расчищено, не то что в дикой природе, где всюду торчат пни.
Мы с братом не могли дождаться похода в «Вульфи»: папа сказал, что там делают самый лучший в мире семислойный шоколадный торт. Еще в армии папа объездил всю Европу и знал, что говорит. И мы, затаив дыхание, отправились к святыне. Ресторан «Вульфи» казался целым миром. Мы вошли через парадную дверь, и встретили нас не простые белые лампочки, как в пуританских ресторанах Нью-Гемпшира: свет здесь был яркий, изобильный, как в театре. Спрятанные светильники выборочно освещали зал — какие-то места подсвечивались, какие-то оставались в таинственном полумраке, и все предметы меняли свой исконный цвет. Видимо, именно после этого мне стали нравиться бары, оформленные как в фантастических фильмах или книжках. Просто чудо, восторг.
Официантка спросила, что я буду пить, и папа предложил «Ширли Темпл». Боже мой! Принесли стакан, набитый льдом, с шипучей, пузырящейся жидкостью сверху и сладким, красным сиропом на дне. Кроме того, в нем еще заманчиво плавала шпажка, унизанная ломтиками апельсина и огромной сочной вишенкой. Все это предназначалось мне: я не должна была алчным ястребиным взором следить, как взрослые потягивают коктейль, мучительно медленно, глоток за глотком, и надеяться, что кто-нибудь мне предложит вишенку или оливку со дна стакана. Шпажка была украшена настоящим сказочным рубином, а снаружи, зацепившись за нее хвостом, висела красная стеклянная обезьянка. Ее можно было оставить себе[176].