Из разговора, переданного одной молодой женщиной, видно, как отец попался в сети своих собственных головоломок. Она ему рассказывает о концерте народной песни, на котором побывала:
«На несколько минут возникло такое чувство, будто все в этой комнате — добрые люди. Мы все вдруг стали друзьями. Я оглядывалась вокруг и всех любила. Было легко и приятно чувствовать так». — «Но песня кончилась, полагаю? — сказал Джерри с такой горькой язвительностью в голосе, что я удивилась. — Вот в чем подвох. Несколько куплетов еще можно продержаться, а потом каждый начинает вспоминать, что сосед его бесит до чертиков»[125].
Отец не мог лучше описать свою реальную жизнь, во всем противоположную миру его произведений. Я не раз наблюдала, что его эпифанические опыты ликования и единства со всем сущим похожи скорее на «радость, жидкое», чем на «счастье — твердое тело»[126]. Наутро они ускользают из пальцев, как туманные видения сна.
Выйдя за пределы вымысла, отец способен держаться за свое «мы — одно» лишь худо-бедно, да и то только в затворничестве. Здесь и проявляются два значения слова «затворничество»: то, что для одного — избранный добровольно приют отшельника (уединенная жизнь), для другого становится тюрьмой (заточение). Чтобы исполнилось обещание, данное Парамахансой Йоганандой, и отец мог бы сочетать затворническую религиозную жизнь с жизнью женатого мужчины, реальные девушки и молодые женщины, к которым его влечет, должны стать частью его мечты, его снов.
Чтобы стать единой с ним, каждая оставляет свой прежний мир, свои надежды и мечты и присоединяется к его миру, его мечтам. Вспомните, как рассказывал Йогананда историю брака любимого йога моих родителей, Лахири Махасайи, то место, где жена вспоминает, как открылась ей божественная природа супруга:
«Господин», — вскричала я… — я умираю от стыда, уразумей, что оставалась погруженной в сон невежества рядом с божественно пробужденным. С этой ночи ты больше не муж мой, но мой гуру. Примешь ли ты меня, ничтожную, к себе в ученицы?»
Я часто задавалась вопросом, как жены и возлюбленные отца, умные молодые женщины, столь много обещавшие, могли, подобно нимфе Эхо из древних мифов, развоплотиться, утратить себя. Но по зрелом размышлении пришла к выводу, что прошлое, детские годы сделали их необычайно, до крайности беззащитными — детство моей матери, истинный плач по страданиям неприкаянного ребенка, которого носит по волнам морским, яркий тому пример — и траектория их вхождения в мир моего отца ничем не отличается от типичного, стандартного вхождения в секту.
Моя мать оставила все и вышла за отца как раз перед последним семестром выпускного класса в Рэдклиффе. Именно в такое трудное время — первая неделя занятий, например, когда новенькие часто чувствуют себя одинокими и потерянными в чуждой, непривычной среде, или последние недели перед экзаменами, когда многие студенты ощущают сильный стресс и неуверенность в будущем, — распространители культов разворачивают особенно активную и успешную деятельность в кампусах[127].
В такое неверное, опасное время распространители культов прибегают к весьма притягательной стратегии, которую исследователи называют «бомбить любовью»[128]: эти люди искренне улыбаются, смотрят вам прямо в глаза, держат за руку, всячески выражают великую приязнь; эту безусловную, всеобъемлющую любовь во всей ее ослепляющей мощи трудно описать, если только ты сам не был пленен ее светом, — но мало найдется людей, не способных ощутить ее зов. Разумеется, можно понять, что и мама была полна священного трепета, глубоко тронута вниманием тридцатилетнего писателя, который писал письма ей, ученице выпускного класса средней школы. А вот это мне понять труднее: как она могла бросить все и последовать за ним, как оказалось, что ее оплели «побеги, прочные, как плоть и кровь», и не отпускали даже после того, как она стала более критично смотреть на вещи. И здесь я тоже нахожу классическую схему. Ее изучают под разными названиями — контроле за средой или тотализм, например, — но сам метод не меняется. Основной элемент этой, на первый взгляд таинственной, «пляски призраков» — затворничество. Оранжерейныи цветок мечты не может выдержать ярости стихий вне охранительных стен. Такие отношения, такая система верований не может выдержать испытания реальностью. Таким образом, «возможность обращения становится гораздо выше, если секта в состоянии держать под контролем окружающую индивидуума среду и все каналы коммуникации»[129]. Методы разнообразны и включают в себя контроль над всеми формами коммуникации с окружающим миром, лишение сна, перемену пищи, выбор тех, с кем можно видеться и говорить; субъекту внушают, что он избран для особой роли в божественном миропорядке, а для этого нужна чистота; его/ее убеждают в том, что ранее они были полны скверны, а теперь необходимо очиститься, чтобы достичь совершенства; затем им преподают «священную науку» и внушают, что верования, принятые группой (или отдельным человеком), — единственно истинная, разумная система, а потому следует ее принять и ей подчиняться; все, кто с нею не согласен, обречены[130]. Разрыв с прошлым, с семьей, с друзьями, с собственной личностью представляют собой, как считает бывший советник, офицер полиции Марк Роджемен, самый важный шаг в установлении контроля над человеком[131].
Лейла Хедли, писательница, с которой отец изредка встречался незадолго до того, как познакомился с Клэр, размышляя об их отношениях, сказала так: «Думаю, ему нравилось унижать меня. Был в этом какой-то оттенок садизма… Он был очень похож на героя «Перевернутого леса», Рэймонда Форда… Он обладал не сексуальной, а умственной притягательностью. Ты чувствовала, что он может тебя заточить силой ума. Твой ум был в опасности, а не добродетель»[132].
Я вспоминаю об этом, когда мать рассказывает мне, как отец за ней ухаживал: «Весь мир заключался в твоем отце — в том, что он сказал, написал, помыслил. Я читала те книги, какие он велел, а не те, что задавали в колледже, смотрела на мир его глазами, жила так, будто он все время наблюдал за мной». Когда Клэр отказалась оставить колледж по первой просьбе Джерри, и он ее покинул, возникло такое сильное чувство заброшенности, что мать, по ее словам, отдала бы все, лишь бы только быть с ним, — но нигде не могла его отыскать. Она оказалась в больнице, на грани нервного срыва, а потом очертя голову выскочила замуж за другого[133]. Когда мой отец снова появился в ее жизни, она поистине делала все возможное, чтобы сохранить его любовь, но время шло, и угождать ему становилось все труднее. Она чувствовала себя так, говорила мать, будто попала в страшную сказку: выполнишь одно требование — возникнут новые, до бесконечности. Хотя Клэр довольно рано уверилась, что сама, невзирая на все усилия, уже не способна подняться в глазах отца на прежнюю высоту, ей все же казалось, что, родив ребенка, — ведь всем известно, как Джерри любит детей, — она хотя бы частично вернет утраченное положение[134]. Она была потрясена, впала в депрессию и чуть не дошла до самоубийства, когда обнаружила, что ее беременность лишь отталкивает Джерри, и он все глубже забирается в чащу леса, где после бесчисленных часов тяжелейших родов на свет появляются двое детей Глассов: «Фрэнни», повесть, опубликованная в «Нью-Йоркере» в январе 1955 года, а за ней, в ноябре, — «Выше стропила, плотники».
В конце того же года, 10 декабря, родилось еще одно дитя, безвременно оторванное от отцовского воображения. Меня чуть было не назвали Фиби, как любимую сестренку Холдена, однако мать настояла на своем, и в последний момент мне дали имя, которое я ношу, Маргарет Энн, сокращенно — Пегги. Со временем, конечно же, у отца появилась другая версия по поводу выбора имен. Летом 1997 года, когда мы с братом навещали его, он сказал, что, если бы не Клэр, «я бы, ребята, не дал бы вам никаких имен: вы бы сами себе их придумали лет в двенадцать». Сейчас у него три кошки, которых зовут Киса 1-я, Киса 2-я и Киса 3-я.