Вторая модель — двое людей одного пола, которые живут вместе и так далее.
Третья — совместная жизнь с одним или несколькими друзьями разного пола, но без сексуальных отношений.
Четвертая (в любом случае она относится только к женщинам) — одинокая жизнь незамужней или разведенной женщины; считается, что это не сознательный выбор, а результат того, что мужчинам она неинтересна.
И последняя модель — мое пятое измерение — одинокая жизнь, вернее, осознанное предпочтение уединения, когда получаешь удовольствие от того, что живешь одна и как можно более отстраненно от других людей. Но поскольку над моей входной дверью не было транспаранта, на котором была бы вышита эта идея, не нашлось никого, кто серьезно относился бы к моему выбору. За исключением меня самой. Я существовала в своем пятом измерении — и вполне счастливо. Осознав это, я почувствовала себя гораздо лучше. И когда за окном в вечерних сумерках промелькнули заснеженные дома Эдинбурга, вышла из поезда с легким сердцем. Все складывалось вполне удачно, чтобы я могла спокойно пережить визит к родителям, а потом вернуться домой с неоспоримым правом на уединение. Замечательно.
Родители встречали меня на станции. Отец пытался согреться и хлопал в ладоши, не снимая черных кожаных перчаток, которые ударялись друг о друга с громким приятным звуком. У него покраснел нос, на голове была каракулевая шапка. Он увидел меня первым и широко улыбнулся. Мама была закутана в шубу и шарф, на ногах — высокие сапоги. Она, наверное, тоже улыбалась, но из-за узла на шарфе мне ничего не было видно. Оба словно сошли со страниц русского романа. «Держись, Джоан», — сказала я себе. Мне исполнился тридцать один год, и в поезде я открыла существование пятого измерения — все было замечательно, но, как бы там ни было, меня встречали родители. До сих пор они считали, что в день моей свадьбы навсегда передали меня из рук в руки уникальному Джеку Баттрему, а теперь он вернул меня обратно. К таким вещам родители относятся… как бы помягче выразиться… немного ограниченно.
Я решила сказать им все сразу, прямо на платформе, где поезд уже приводили в порядок перед возвращением в Лондон. Если понадобится, у меня будет возможность сразу уехать. Я так и предупредила их, когда мы все вместе садились за столик в станционном кафе.
— Мы с Джеком развелись, — сообщила я. — И если вы поднимете из-за этого панику, я немедленно вернусь домой этим же поездом.
Мать сделала мне одолжение и залила слезами лишь один носовой платочек. Она постоянно твердила: «Бедный, бедный Джек». Я подумала, что ее причитания напоминают рефрен рождественского спектакля. Отец, который, услышав новость, сразу же поднялся и заказал нам тройные порции горячительного напитка, погладил мое колено под столом и сказал: «Бедная, бедная Джоан». Вот такой в общих чертах была их реакция. Я не чувствовала своей вины — с какой стати? — и поэтому сказала матери: «Думаю, если ты не хочешь, вовсе не обязательно сообщать об этом всем. Я готова притворяться, что все в порядке». После этих слов она заплакала еще горше, а из груди вырвался легкий вздох — возможно, от облегчения. А потом я похвалила новый сдержанный золотистый оттенок ее волос и сказала, что мне нравится перманент. Мама прикоснулась к прическе и поблагодарила меня, хотя глаза еще оставались влажными, и пояснила, что ее новый парикмахер стажировался в лондонском салоне. Для моей матери Эдинбург был и навсегда останется провинциальным городом. Все новинки, имеющие хотя бы небольшое отношение к столице, она приветствовала так же, как индийские женщины до войны радовались каталогу универмага «Дебнемз» — с искреннем облегчением, что где-то в мире существует цивилизация. Потом мама с удовольствием рассмотрела мою прическу, достала пудреницу и прикоснулась пуховкой к маленькому розовому носу — запах ароматизированной пудры всегда сопровождал ее. Она заново повязала жаккардовый шарф вокруг подбородка и была готова жить дальше.
Отцу моя новая прическа не понравилась. Я поняла это по его молчанию. Думаю, все-таки мы, женщины, выходим замуж за наших отцов. Папе, как и Джеку, нравились длинные вьющиеся волосы, — со стороны они выглядят романтично, но за ними так трудно ухаживать. Успокоить отца было гораздо сложнее, потому что он почти не демонстрировал своих эмоций. Я знаю, в душе он очень переживал, потому что снял шапку и водил пальцами по густым седым волосам от одного уха до другого, — верный признак того, что он расстроен, своего рода физическая попытка прощения грехов или оправдания. Выход был лишь один — заговорить о коммунизме. Почти как ударить по лицу поранившего ногу человека, чтобы отвлечь его от боли.
И я сказала:
— Папа, мне нравится твоя шапка в русском стиле. Ты ужасно похож на комиссара.
Он поднялся — высокий, с прямой спиной — и произнес: «Вздор», после чего достал мой чемодан из-под стола. Я подмигнула, но он не ответил мне, лишь прикрыл глаза. Шапку зажал под мышкой, и я поняла, что он больше никогда ее не наденет. Мне даже стало немного совестно — а если папа из-за меня простудится? Но по крайней мере он оживился. Взял маму за руку и, по-прежнему напряженный, гордо зашагал к машине. Я плелась за ними, а когда мы достигли цели, наклонилась и прошептала ему в ухо:
— Комиссар до революции. Не снимай ее, тебе правда очень идет.
— Джоан, ты по-прежнему говоришь ужасные глупости. — Он смягчился.
Подразумевалось, что я не только разведенная женщина, но и его маленькая дочка.
«Господи, спасибо, что они живут так далеко от меня», — подумала я.
Родители не спросили меня о причинах. Ни о причинах развода, ни о том, почему я не поставила их в известность. Мама считала, что это моя вина, ведь для нее Джек был идеальным зятем: талантливый и достаточно известный остроумный красавец — весьма обманчивое впечатление. Когда ему было выгодно, он умел польстить женщине, и моя мать попадалась на эту удочку бессчетное количество раз. Отец не сомневался, что проблема в Джеке, но о реальной причине он не догадывался. Считал, что виной всему работа, ведь телережиссер часто уезжал из дома, оставляя маленькую рыжеволосую женщину тосковать дома одну.
Утром накануне Рождества мы вышли на прогулку. Мама осталась дома, следить за размораживающимися продуктами. Мы поднялись на холм к памятнику и любовались белыми, нежными, как будто меренговыми, окрестностями.
— Очень красиво, — сказала я.
— Да. — Отец смотрел по сторонам, словно капитан, вглядывающийся в морскую даль. На голове у него была клетчатая кепка. Каракуль, как я и предполагала, был опозорен навсегда. — У тебя есть другой мужчина?
— Нет, — ответила я, и вдруг у меня возникла озорная мысль рассказать отцу историю, которая так поразила Джека: про отношения с женщиной. Но, поскольку мы забрались очень высоко, я сдержалась. Он — гордый истинный британец — вполне мог броситься с холма вниз при мысли о таком омерзительном, порочном поведении.
— Тебе нужно вернуться сюда, — предложил папа, опираясь на ореховую трость, которую воткнул в землю. Он, словно адмирал Нельсон, продолжал обозревать окрестные холмы. — Мы могли бы заботиться о тебе.
— Нет необходимости, — сказала я. — У меня все хорошо дома.
В глазах отца появились слезы, но я не могла понять, чем — тревогой или холодом — они были вызваны.
— Я открыла пятое измерение, — сообщила я ему. — Мне нравится быть одной.
— Весной мы приедем тебя навестить. — Папа снял кепку и рукой в перчатке провел по волосам от уха до уха.
— Нет, — попросила я, — не стоит. Лучше сама к вам приеду.
Сейчас, когда все вокруг было покрыто снегом, весна казалась мне очень-очень далекой, как раньше Рождество.
Моя мать держалась отлично, если не считать нескольких всхлипываний над костями индейки. Один или два раза — обычно после бокала джина с тоником — она трогала шар на елке и, наблюдая, как он раскачивается и отражает свет, глубоко вздыхала. В целом же мой визит обходился без серьезных взаимных обвинений.