- А Сталин? - спросил Ефим.
- Что Сталин?
- Куда глядел и глядит Сталин?
- В наше прекрасное будущее, - язвительно усмехнулся Зарудный.
- А если без шуток, Григорий Афанасьевич.
- Какие тут шутки! - лицо Зарудного словно окаменело. - Какие тут шутки! Пойми: Сталин - хозяин страны, диктатор. Стало быть, все начинается с него, все на нем замыкается. Когда после революции по приказу большевистских властей в нашей стране был создан первый концлагерь, для контриков, первый лагерь на матушке-планете... Ты чтоне слыхал? Не знаешь? Ха-ха! Удивил! А я вот сам возил в тот лагерь эшелоны с контриками... Вот, значит, когда, еще Лениным, было сказано «А». Сталин досказал все остальные буквы алфавита.
Григорий Афанасьевич прошелся по комнате, остановился против Ефима.
- Смотри, Ефим, - сказал негромко, но внятно, - и во сне не проговорись об этом. Иначе - хана тебе... Придет время, пророчествую, всему миру все известно станет, всплывет наверх оно не само по себе... А пока, сынок, помалкивай, присматривайся, думай, воюй со всякой сволочью, но с оглядкой! Поосторожнее, слышишь, поосторожнее!..
Ефим радовался: его предчувствие оправдалось, он нашел то, что давно искал, хотел найти. Бывший чекист Зарудный как бы досказал неоконченный рассказ старого слесаря Нагорнова. Ефим знал теперь: насилие, жестокость, беззаконие, произвол властей в Советском Союзе - не случайные огрехи на фоне цветущей советской нивы. Страшные пороки к величайшей беде простого русского люда, уходят корнями в так называемую Октябрьскую социалистическую революцию. Он узнал то, что раньше не посмел бы и предполагать: Ленин, Владимир Ильич Ленин, личность в его сознании незапятнанная, любимая, почитаемая, - сам, оказывается, заложил основы невиданного в истории человечества сталинского террора.
Ефима внезапно охватило смятение, граничащее с безумием. Он хотел остановиться посреди многолюдной улицы Горького, вдоль которой сейчас шел, и крикнуть во весь голос: «Лжете, Зарудный! Нагло лжете!»
«Ленин не мог приказать утопить в крови кронштадтцев, Ленин не мог организовать первые в мире лагеря смерти... Ленин не мог... Ленин не мог... Ленин не мог...!» Но крик так и не вырвался из груди Ефима, лишь больно распирал ее. Ощущение боли усиливалось от понимания почти непереносимой утраты бывшего кумира.
Нет, Зарудный не лгун и не клеветник. Ефим видел, слышал, каким усилием воли вытягивал, выдавливал он из себя неправдоподобную правду. И нечего Ефиму орать на всю улицу, на всю столицу, на всю Россию, на весь мир... Старик сказал ему чистую, сто раз выстраданную правду, и да будет он благословен за этот подвиг.
Ефим вздрогнул от по-собачьи взвизгнувших у самого уха автотормозов. Проскочив в нескольких сантиметрах от него остановилась легковая машина. Испуганный шофер грозил ему большим кожаным кулаком и ругал последними словами... Ефим посмотрел на него непонимающе и виновато, извинился и быстро, поглядывая на сигнал светофора, перешел улицу.
Глава двадцать восьмая
А время бежало. Дни, недели, месяцы чередой сменяли друг друга. Вот уже кончился февраль сорок шестого года. После памятной встречи с Зарудным Ефима долго донимали гнетущие думы. Они преследовали его и в редакции, и в общежитии. Даже при встречах с Розой он не мог отделаться от липких, как смола, невеселых мыслей. Однажды, придя почти в отчаяние, принял решение: ко всем чертям бросить и Москву, и редакцию, и все, что его окружает, уехать в тихую глубинку, подальше от грязной политики, устроиться в какой-нибудь заповедник, жить в лесу среди любимых зверей и птиц, охранять их. Он написал заявление Гапченко с просьбой освободить его от работы, заготовил письмо директору отдаленного лесничества. Но... заявление редактору так и не подал, письма не отправил. После мучительной борьбы с самим собой он заново открыл старую истину: от себя не убежишь. И остался в Москве, в своей редакции, в своем общежитии. На сером фоне его однообразной предельно стесненной журналистской деятельности появился солнечный лучик: городская газета дважды на видном месте поместила его фельетоны. Еще одно обстоятельство порадовало: предположения их с Гапченко сбылись - администрация дома отдыха переждала «смутное» время, убедилась, что опасность миновала и принялась с удвоенной прытью воровать продукты питания у отдыхающих.
- Самый раз нагрянуть туда с проверкой, - посоветовал Гапченко. - Организуй бригаду и - с Богом!
Через неделю завод гудел, как улей. Газета изобличила шайку махинаторов из дома отдыха, назвала их имена. Савве Козырю не оставалось выбора: спасая собственную шкуру, он уволил шеф-повара, сменил все руководство дома отдыха. Ефим негодовал:
- Это же полумера! Жуликов надо судить!
- Ишь чего захотел! - трезво рассудил Гапченко. - Под суд! Будь доволен, что труды твои были не напрасны. Теперь, глядишь, с полгодика, а то и год отдыхающих будут обворовывать умеренно. И Козырь увесистый подзатыльник получил... Чудак ты, Сегал, ей-богу. С паршивой овцы хоть шерсти клок, - мудро заключил Гапченко.
Личная жизнь Ефима складывалась пока не очень интересно. Молодые люди его возраста, с которыми он был знаком, инженеры, техники, врачи, относились к интеллигенции разве что по профессиональной принадлежности. Беспросветно однообразный труд ничем не обогащал их духовный мир, да и стремления к такому обогащению в них не угадывалось. Читали мало. Свободное время убивали посещением кино, реже - театра, непременными выпивками в предвыходные и выходные дни. Это были в большинстве своем молодые люди «без божества, без вдохновенья», без идеалов. По принуждению, но не ропща, скорее из стадного чувства, поклонялись божеству - Сталину; полусонно, с неохотой, выполняли комсомольские, партийные «нагрузки», собирали членские взносы, наклеивали марки; в дни «всенародных» выборов, они - агитаторы, действуя опять-таки по принуждению, но без ропота, подгоняли избирателей «добровольно» отдавать свои голоса за «нерушимый блок коммунистов и беспартийных»...
Неужели, с ужасом думал Ефим, лет через двадцать-тридцать на смену им придет такое же безликое, инертное поколение?!
Единственной отдушиной для него была Роза. Он дважды посетил с ней Третьяковскую галерею, охотно внимал ее профессионально глубоким рассказам об известных художниках, их знаменитых картинах. Сам Ефим воспринимал живопись, как и музыку, лишь эмоционально, интуитивно. Порой ему даже казалось, что он разбирается в некоторых тонкостях живописного мастерства, казалось до тех пор, пока Роза мягко, тактично не внесла существенные поправки в его не очень-то компетентные суждения. Так было и после посещения консерватории. Он радовался общению с Розой, постепенному сближению и не раз мысленно поругивал себя за то, что поначалу не верил в возможность возникновения между ними большого чувства. И... тут же возражал себе: духовное сближение - не душевное. Это что-то вроде интеллектуального содружества, тут еще до любви... Тогда чем объяснить, что он так горячо, нежно ласкает Розу, когда они одни? Охотно отвечает и она на его пылкие объятия и поцелуи. Вот-вот перейдут они дозволенную границу... Значит, любовь?
В один из выходных дней Ефим отправился на ближайший рынок купить что-нибудь из съестного. На обратном пути он догнал женщину с двумя большими сумками в руках. Молодая, на вид неслабая, а чувствовалось: ноша достаточно тянет. Мог ли сердобольный Ефим остаться к этому равнодушным?
- Позвольте вам помочь.
Она посмотрела удивленно.
- Помогите, если можете.
Они направились к трамвайной остановке. Просто так, из тех же побуждений милосердия, он спросил: далеко лин от трамвая ее дом.
- Минут десять ходьбы, - ответила она, - пустяки.
- С таким грузом не пустяки! Если позволите, я помогу.
- Помогайте, если вы такой добрый, - открыто улыбнулась она.
Ефим проводил ее до дома, донес сумки до третьего этажа, где она жила. Дверь открыла девочка лет десяти. Ефим стал прощаться.