«Вы - журналист по призванию». Эти слова, сказанные Тиной не без зависти, заставили его улыбнуться. Да, он любит журналистику, у многих его товарищей по печати и просто знакомых сложилось убеждение: Сегал - журналист милостью божьей. Но сам-то он отлично знал истинное свое назначение: он родился поэтом, видел мир глазами поэта, воспринимал - душой поэта, И если бы за всю жизць не написал ни одной стихотворной строки, и тогда оставался бы поэтом. Никем иным.
И овладели вдруг Ефимом воспоминания. Словно на киноэкране, одна за другой, поплыли перед ним картины далекого тревожного детства.
Детство мое.,. Как хотелось бы мне назвать тебя золотым, детство мое. Помню золото и багрянец осеннего сада у отчего дома, червонное золото листьев, звенящих на прохладном осеннем ветру...
Помню золотой диск луны, отраженный в зеркале тихого пруда. Диск чуть дрожит у самого берега. Маленькими ладонями, сложенными в ковшик, я хочу зачерпнуть это золото, но в ковшик почему-то попадает лишь вода, простая бесцветная вода.
...Позолоченный бокал, до краев наполненный душистым вином. Он торжественно и одиноко стоит на белой скатерти в пасхальную ночь, предназначенный волшебному гостю - Илье Пророку. Я не сплю в эту ночь, безлунную темную ночь. Я мечтаю увидеть Пророка... Каждый шорох меня настораживает, необъяснимой тревогой сжимает сердце...
Вдруг словно гром загрохотал!.. Кто-то непрерывно барабанил в дверь дома... Я еще не знал тогда, что такое безумный страх. Впервые увидел его той ночью при свете керосиновой лампы, зажженной дрожащей рукой матери: простоволосая, бледная, в длинной ночной сорочке, она походила на покойницу... Долговязый отец белыми губами испуганно повторял: «Кто там?..» За дверью срывающимся, приглушенным голосом кто-то крикнул: «Гайдамаки в соседнем селе режут евреев!..»
Ночь пасхальная, темная страшная ночь. Я в телеге сижу и дрожу на перине, закутанный в два одеяла. Мать, ко мне прижимаясь влажной щекой, шепчет тихо: «Усни, мой сыночек, усни...»
Я не сплю, слышу цокот копыт лошадей, запряженных в телегу, кони резво бегут, а отец погоняет: «Живей, ну живей же, проклятые клячи!..»
Почему и куда их торопит отец? Не пойму. И зачем мы бежали в ночи из уютного доброго дома? Может, это не явь, может сон, жуткий сон в эту темную ночь? Может быть, я проснусь и увижу: Пророк позолоченный поднял бокал, пьет искристый напиток во здравие наше, и сияние исходит из ясных и добрых Пророковых глаз...
Только нет, я не сплю. Небо в трауре. Лишь далеко-далеко две звезды чуть мерцают... А колеса телеги все стучат и стучат о булыжник... А потом по проселку песчаному кони бегут... Хлещет кнут, и отец погоняет: «Живей! Ну, живей!»
Где-то там, позади, остается родительский дом и слегка золоченое детство мое...
Рассветает. Я вижу согбенную спину отца, дремлет мать тяжелой дремотой. С неба капает дождь, редкий дождь... Или плачет ночь? Ведь и небу должно быть невесело, глядя на нашу телегу. За телегой, как тени, с узлами какие-то люди понуро бредут, чьи-то кони устало храпят.
Два подсвечника рядом стоят, два подсвечника медных. Две свечи в полумраке горят, две свечи восковые. Дом чужой, и четыре стены этой комнаты полупустой нагоняют тоску. Я сижу на кровати, сжавшись в углу, и гляжу на таинственный пламень свечей. Возле них стоит мать в одеянии праздничном, в темном ажурном платке. Руки кверху воздеты, веки сомкнуты, будто во сне, по щекам две слезинки бегут, словно капли дождя по стеклу в непогоду, губы шепчут молитву...
- Помоги, Адонай! Помоги нам, о Господи наш!.. Огради нас от бед и спаси нас от рук палачей!
Жарко молится мать. Тень от рук ее, к небу простертых, на стене чуть колеблется. Тихо... Тихо...
И мне чудится, Адонай, наш Всевышний, на троне своем, в облаках, высоко над Землей, мольбе материнской сочувственно внемлет. Может быть, он поможет и скоро вернемся мы в дом, добрый дом, что стоит среди старого сада, где-то там, далеко, почему-то покинутый нами.
Дом родной! Он плывет предо мной, как корабль - белый дом островерхий, с чернеющей крышей... В этом доме плывет мое детство, слегка золоченое детство. Белый голубь, как чайка, над домом летит...
...Вдруг струна оборвалась на скрипке чужой, что висит на стене надо мною. Оборвалось виденье... И свечи уже догорают. Мать ко мне подошла.
- Почему ты не спишь? Спи, сыночек, усни. С нами Бог!..
Миновали годы... Ефим закончил школу и вскоре, с полупустой корзиной в руках, где было несколько пар заштопанного белья, почти без денег, если не считать того, что дал отец на дорогу и на «обзаведение», прихватив тетрадочку своих первых стихов, покинул родительский дом. Путь его из безвестного украинского местечка лежал в стольный град - матушку Москву.
Какая сила погнала провинциального мальчика-подростка, наперекор воле отцовской, в неведомую даль?
День устал
и закрыл тяжело свои веки,
С горизонта сполз вечер,
неприветливый вечер такой.
С милым детством своим
я, обнявшись, простился навеки И ушел в неизвестность,
томимый тревогой, тоской.
Ой, как солоны, жизнь,
твои бурные вешние воды,
Захлебнуться в них может
и самый искусный пловец...
Эти строки Ефим написал вскоре по прибытии в Москву, в четырнадцать с небольшим лет. Полуголодный, никем не привеченный, ютился он в клопином запечье деревянного домика на улице с пугающим названием «Живодерка»... Но невзгоды не обескуражили мальчика. Он поступил учиться в школу ФЗУ, переселился в общежитие, постигал ремесло и писал стихи.
О, как он был счастлив, когда известный в то время литературный критик, ознакомившись с содержанием его заветной тетрадочки, сказал: «Знаешь, мальчик, хотя ты не силен пока в стихах, главное в них есть - искорка поэтическая. Работай над собой, читай побольше стихов, поэт из тебя получится».
Первое стихотворение Ефима было опубликовано в заводской многотиражке. С чем можно было сравнить его радость и гордость в тот памятный для него день! Затем, несколько раз его стихи появлялись в городской газете. В 1936 году он примкнул к литературному объединению при одном столичном журнале. Раз в неделю собирались там молодые люди, читали свои стихи о партии большевиков, о великих победах и небывалых достижениях советского народа, ведомого партией к сияющим вершинам коммунизма. И во всех стихах воспевался Сталин, сотворивший земной рай на одной шестой света...
У Ефима таких стихов не было. И тогда, и много лет спустя, он не мог объяснить, почему не посвятил ни одной поэтической строчки великому вождю.
Незабываемый 1937-ой год породил, как это ни странно, новый взрыв разноголосой хвалы во славу солнца незакатного, величайшего из великих - Иосифа Сталина.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек! -
провозгласил Лебедев-Кумач под стоны и вопли тысяч и тысяч пытаемых в энкавэдэшных застенках.
Сталин - наша слава боевая,
Сталин - нашей юности полет.
С песнями борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет! -
вторил Лебедеву-Кумачу Алексей Сурков.
Споем же, товарищи, песню О самом большом человеке,
О солнце, о правде народов -О Сталине песню споем... -
не иначе как хотел превзойти других еще один поэт - Исаковский. И так далее, и тому подобное в творчестве вернопроданных литераторов. В такой «поэзии», Ефим понимал, место ему не найти. И он отошел, удалился от нее, удалился с болью, до лучших времен... Но лучшие времена не наступили - грянула вторая мировая война. Сержант Сегал командовал пулеметным расчетом, в перерыве между боями брался за перо, за карандаш - что было под рукой, обрушивал гневные строки на осквернителей и палачей родной земли, его многострадального народа. Видно, не всегда молчит муза, когда говорят пушки.
И теперь, вдали от фронта, он, полунищий, искалеченный, измотанный солдат тыла, работник скромной заводской газеты, хоть изредка, все же пишет стихи. Для себя, но пишет. Нет, Алевтина Михайловна, вам неведомо подлинное призвание Сегала. Он - поэт.