Помолчали. Осип спросил:
— Дак что, каждый раз межа, что ли?
— Ну не межа, так овражек, не овражек — еще что-нибудь, — задумчиво ответил Никита, — разве дело в этом. Вся хитрость в солдате. Начальство планирует, размышляет, хитрые операции придумывает, а выполняет-то все это солдат. Он без начальства — ничего, но начальство без него— дважды ничто. Солдат воюет, и ему на месте виднее, как в том или другом случае поступить. А немец этого не учел и проиграл нам.
Уже тихие сумерки опустились над Амуром, и внизу, в Покровке, во многих домах загорелись огоньки. Где-то лениво, басом брехала собака. Прошел лесовоз, тяжело груженный елью, слепо тыкались в сумерки его включенные подфарники. Серафима устала за день, от выпитого легонько кружилась голова, но она знала, что сна долго не будет и ночь к утру покажется длиннее жизни.
— А я вот под конец войны в шпионы угодил, — вяло, бесцветно сказал Осип, потянулся за рюмкой, разом выплеснул водку в себя и закашлялся. Никита несколько раз хлопнул его по спине. — Брось, — откашлялся Осип и вымученно улыбнулся, — это не от того, этот кашель хлопками не выбьешь. Серафима, а ты чего молчишь-то сегодня?
— Вас слушаю.
— Вот всегда так, — словно бы пожаловался Никите Осип, — молчит. Курит одну за другой и помалкивает, ровно ей и сказать нечего.
— А чего говорить-то? — вздохнула Серафима. — На свете много говорено и без моего.
— Так вот, в шпионы я попал. — Осип выжидающе посмотрел на Никиту, а потом вдруг изумленно возмутился — Четыре года провоевал — и шпион. Ах, дышло тебе поперек горла, тьфу! — Осип опять закашлялся, и Никита с жалостью смотрел на него. — В разведку нас послали, троих… А немец на прорыв пошел. Двоих-то и уложило, а я в овражке схоронился… Через два дня немца отбили, я к своим, едва живехонек добрался, а меня — под конвой. Почему, говорят, один вернулся? Дак убило двоих-то, отвечаю… А почему ты живой? Дак бог милостив, спасся на этот раз, повезло, значит… Ну а почему немец на прорыв пошел, когда мы резервы на другой фронт бросили? Дак это вы его спросите, говорю им. А мы тебя спрашиваем, потому как ты в это время на той стороне линии фронта был и странным образом в живых остался. Вот так и пошло-поехало. Домой вернулся в пятьдесят четвертом — мне руки не подают. Спасибо вот Серафиме, оборонила. Себе беды нажила, но выручила, а так бы — каюк.
— Какая уж там беда, — отмахнулась Серафима, — да я не я одна, а Мотька Лукина, а Иван Новосельцев? Или забыл уже?
— Так они уже после тебя, — возразил Осип, — как ты меня в дом пустила да добрым словом согрела. Тогда уж и не только они, многие мнение переменили. А сразу- то… То-то же. Матвей первым кричал, что изменникам Родины в селе делать нечего, а уж Варька Рындина и рада была стараться.
— Ладно, Осип, будет старое поминать-то, — встала из- за стола Серафима, — или больше говорить не о чем? Давайте лучше почаевничаем, да Никите и отдохнуть с дороги пора.
— Да я ничего, — начал было Никита, но Серафима строго заметила:
— Пора, Никитушка. Не те годы уже, чтобы сон не соблюдать.
— Не те, — согласился Никита.
Чай пили в молчании и уже при звездах. Каждый думал о своем и о всех вместе.
— Пойду, — поднялся Осип.
— Иди, — не стала удерживать Серафима.
— Ты гостя-то дома не держи, — посоветовал Осип, — пусть наши места посмотрит.
— Посмотрит. Ты бы мотор наладил да на рыбалку с ним съездил, а то ведь и сам уже позабыл, какой он, простор-то наш.
— Налажу, — пообещал Осип, — завтра же и налажу. Там делов на два часа.
— Ну и славно. А теперь ступай, на стол не косись, больше ничего не будет. Ступай.
И Осип покорно пошел по тропинке между светлыми проемами стволов.
Серафима быстро убрала посуду, постелила гостю, задернула занавески на окнах и сказала Никите:
— Ну, Боголюбушко, спасибо тебе на веки вечные, что навестил. Уж и не знаю, как благодарить тебя.
— Ну что ты, Сима, — смутился Никита, — чего там.
— Спи, Никитушка, мы еще с тобой наговоримся. — Сухими губами она поцеловала его в щеку и ласково повторила — Спи.
Сама же она вышла из дома и направилась на утес, откуда далеко окрест просматривались днем приамурские дали, а по ночам отражались звезды в реке, и казалось что плывет утес в какие-то неведомые края, мягко покачиваясь на мелкой волне.
Ночь была светлая и теплая. Наверное, одна из последних теплых ночей. Серафима села на круглый гладкий камень, оправила юбку на коленях и закурила. Огонек папиросы тихо мерцал в ее руке, а высоко в небе, круглобоко и ярко, катился в пространство желтый шар…
Глава шестая
Ушла Серафима тайком. Опасаясь погони, на тропу не выходила, пробиралась лесом, по-над сопочками, где любит летом жировать медведь. Несла она с собой маленький узелок с харчем, метрическую справку, в которой указано было, что Лукьянова Серафима Леонтьевна, 1921 года рождения, русская, рождена в селении Святогорье от брака Охлопкова Леонтия Маркеловича и Охлопковой Дарьи Семеновны, повестку из военкомата и удостоверение младшей медицинской сестры. Серафима считала, что этого вполне достаточно для того, чтобы попасть на фронт.
Бежала она тайгой, ключи вброд переходила, полная решимости выполнить задуманное, и лишь об одном, сердце тревожилось — как-то там Оленька без нее, накормил ли свекор в обед и не забыл ли молоко вскипятить, что в крынке на окне осталось. По летнему времени много ли ему надо — два-три часа, и скисло. Да еще о свекре, Петре Гордеевиче, думала, жалела, что так и не открылась ему, ничего не сказала на прощанье. Почему-то подсказывало сердце — не стал бы Петр Гордеевич ее удерживать, не перечил бы, а если так, то и на сердце куда легче было бы, да и за Ольгу спокойнее.
Какая-то неведомая сила гнала Серафиму вперед. Она и притомиться толком не успела, как миновала первое село — Славянку. Здесь она еще осторожничала, обошла село за огородами, скрываясь в мелком, но густом ельнике. Пахнуло на нее печным дымом, у кого-то собака забрехала, петух пропел, и заныло сердце у Серафимы, заболело болючее.
«Ах ты, немчура проклятущая, — ожесточенно думала на ходу, — на чужой кусок позарились, да как бы свой не проворонить. Одумались бы, пока не поздно, отступились, а мы не злодеи, простили бы. Всякий ведь ошибается. А может, пока она тайгою бежит, война уже и кончилась? Вот славно-то было бы как. Конечно, кое-кому из ихних хорошенько бы пришлось ответить, ну и не беда. Пакостников завсегда бивали, и ноне люди добрые бьют, потому как заслужил — получай сполна. И ведь зловредный народ-то какой, нет предупредить, раз уж так воевать с нами схотелось, по-честному сказать, так, мол, и так. Куда там, молчком двинулись, по-волчьи. Этак волки завсегда подкрадываются, втихомолку, но на то он и зверь, волк-то, а тут люди. Нет, эти вряд ли одумаются, раз так пошли, одумаются, держи карман шире».
Бежала Серафима дальше, размахивая белым узелком с десятком картофелин и балыком, мари перебегала, через завалы перелезала, кустами стланика продиралась, и чем дальше уходила от дома, тем больше решимости копилось в ней — воевать проклятого Гитлера.
Солнце уже к заходу клонилось, вечерние птицы запевать начали, а Серафима все бежала и уже верст тридцать, не меньше, от дома отмахала. Но усталости она не чувствовала, лишь опасение было, что не поспеет завтра к пароходу и придется тогда еще три дня в лесу скрываться, пока следующий подойдет.
«Лишь бы до города добраться, до Хабаровска, — думала Серафима, — а там народа уйма, там не найдут».
Что она будет делать в городе, к кому пойдет, к кому обратится — Серафима представляла смутно, но думала, что все как-нибудь обойдется, образуется. Ведь она на любую работу согласна, полы будет мыть, за солдатами стирать, лишь бы к фронту поближе, лишь бы польза от нее была.
Совсем уже стемнело, когда Серафима остановилась. Костер разжигать она поопасалась, а нашла поваленную бурей ель и устроилась в яме под ее корнями, набросав на землю еловых лап. Согнувшись в уголке, подтянув колени к подбородку, она развязала узелок, съела три картофелины, кусочек балыка и почувствовала голод. Раньше она его не ощущала, забывшись в мыслях и скором шаге, а теперь лишь растравила аппетит и великим усилием поборола себя от соблазна съесть хотя бы еще одну картофелину.