Голос у Серафимы грубоватый и сиплый от постоянного курения, но чувствовалась в нем душевная теплота, осмысленная внутренней отзывчивостью и добротой. И даже раздражение не могло скрыть этой доброты, этого тепла и отзывчивости.
Внизу, в Покровке, жизнь шла своим чередом. Каждый человек творил какое-то дело, и каждый человек был целым миром, со своими радостями и неудачами. И каждому на роду было что-то написано, и каждый человек ничего в этом писании не смыслил и будущей своей жизни не знал. Все это было обыкновенно, как обыкновенна сама жизнь. И кому какое дело до того, что затомило у Серафимы сегодня душу словно в каком-то горьком предчувствии. Эх, люди, люди, полны вы доброты, да скрытны, рождены для чести, а часто живете в позоре и открываете глаза, когда горе уже пришло и сберечься от него невозможно. А что бы чуток пораньше?
Вздохнула Серафима, тяжело вздохнула, от самого сердца вздох поднялся, и пошла собираться на работу.
Спустившись по тропинке в село, Серафима вышла на центральную улицу и широко зашагала мимо добротных, опрятных домов. Длинная черная юбка под коричневым жакетом делала ее выше и стройнее, чем она была на самом деле. Но все портил энергичный размашистый шаг и сильные движения рук. Эта необычная особенность походки Серафимы лишала ее женственности, было в ней что-то неуловимо мужское, и, может быть, именно поэтому звали ее в селе Военной.
У самого дебаркадера навстречу Серафиме попалась Мотька Лукина — маленькая круглая бабенка, бездетно доживающая свой век. Следом за нею понуро вышагивал Осип Пивоваров — тощий, нехорошо кашляющий человек, отменный плотник и законченный пьяница. Осип с войны вернулся в пятьдесят четвертом, пропадал где-то за какую-то провинность. И вернулся пьяницей.
— Сапоги за юбкою, голубь за голубкою, — усмехнулась Серафима.
— Дак ведь пристал, клятый, оглоблей не прогонишь. Второй год прошу ворота починить — его нет, а трешку горазд из-за пазухи выманить. — Слова Мотька сыпала часто и кругло, смешно удивляясь глазами и морща маленький вздернутый нос.
— Ну, у тебя-то есть чего таскать оттудова, — серьезно сказал Осип и подмигнул Серафиме.
— Есть, да не про твою честь, черт неупойный, — отрезала Мотька, у которой груди и в самом деле всходили пышно и дерзко выламывались в крутой вырез обширного платья. — Ты, Сима, на работу?
— На работу, Мотя, на работу, а то куда же еще.
— Ныне, сказывают, теплоход задерживается. На меляк напоролся.
— Снимут, никуда он не денется. А ты с брусничкой?
— С брусничкой, — вздохнула Мотька.
— Дозрела?
— Да где как. На бугорке — бурая, сладкая, а в низинах еще горчит. А ты, Сима, модницей у нас стала. Прямо первый сорт.
— Ну?
— Дак девки-то нынче в длинных юбках щеголяют, коленки им солнце ошпарило, что ли, дак стали прикрывать.
— Мо-оть, — тоскливо потянул Осип, — не томи ты душу.
— Тля тебя разбери, — вдруг осердилась Мотька, — ты что пристал как банный лист к…
Серафима повернулась и по шаткому трапу пошла на дебаркадер, усмехаясь Мотькиной перепалке с Осипом.
— Сим, Сима! — окликнула ее Мотька, — Ты слышала, твоего Матвея в районную больницу свезли? Сегодня ночью леспромхозовским катером отправили. Говорят, плох очень.
Серафима сбилась с шага, через плечо глянула на Мотьку, кивнула и пошла дальше, ничем не выдав своего волнения, так как за три десятка лет обучилась и этому.
Отворив свою каморку, Серафима устало опустилась на стул, оперлась локтями на маленький, под дерматином, столик и глубоко задумалась. В комнатушке пахло свежей краской, рыбой и устоявшимся холодком необжитого помещения. Даже в безветренную погоду дебаркадер легонько покачивался, тоненько звякала чайная ложечка в стакане, и надсадно гудела по стеклам большая зеленая муха.
Когда в окошко постучали, Серафима скинула крючок и резким толчком распахнула дверцу. Достала ключи и, отомкнув маленький продолговатый сейф, разложила на столе билеты трех классов, а палубные, которыми никто пока не пользовался, сунула обратно. Потом на столе появилась коробочка из-под домино, в которой глухо звякали разменные монеты. На угол стола Серафима положила пачку «Прибоя» и спички и только после этого глянула в окошечко. Там стоял Осип Пивоваров. Его тоскующие светлые глаза смотрели на Серафиму виновато и покорно, редкие русые волосы косо лежали на лбу, и под ними мелко искрились капельки пота.
Серафима достала новенькую хрустящую трешницу и положила на окно. Осип не брал и не уходил. Тогда она потянулась со стула, приоткрыла дверь и громко крикнула:
— Кто за билетами — подходи.
Осип и трешница за это время исчезли…
— Здравствуйте, тетя Сима. — Первой брала билет Галя Новосильцева, дочка председателя рыбкоопа Ивана Кузьмича.
— Здравствуй, Левонтьевна. — В город к сыну собрался дед Никишка.
— Добрый день, Серафима Леонтьевна. — Учителка провожала сына-первокурсника.
— Вам звонили? Мне первый класс. — Это командированное начальство из леспромхоза.
— Привет, теть Сима! — Колька Кадочкин ехал пересдавать на шофера.
— Ой, тетя Симочка, два билетика нам. — Девчушки-практикантки из леспромхоза.
«Вот, значит, как, Матвея сегодня увезли, — устало думала Серафима, и непонятно было, откуда вдруг взялась у нее эта усталость, тяжело навалившаяся на плечи. — То-то же и снилась сегодня змея — к дороге. Да стоит ли ехать? Может, ему теперь не до свиданок. Надо бы позвонить прежде, справиться в больнице. А чего справляться? Надо ехать».
Никто не появлялся у окошечка, и Серафима закурила. Длинно выпуская дым, вспоминала Матвея. Хотела думать о нем хорошо, но вспоминалось разное. Его сильные руки — на ее шее. И эти руки — давят. Невольно повела плечами, словно и теперь защищаясь от этих рук. Раскашлялась — долго и томительно, с досадой притушила папиросу.
— Еще кто за билетами?
Серафима смахнула деньги и билеты в ящик стола, сунула папиросы в карман жакетки и вышла на палубу.
Ребятня на палубе ловила чебаков. Серебристые рыбки стремительно вылетали из воды, ярко вспыхивали на солнце и, угасая, тонко падали на палубу. Искристые чешуйки разлетались во все стороны. А на корме стойко пахло свежими огурцами. Так пахнет еще корюшка.
— Теть Сима, а у меня вот такой сазанище сошел, как плюхнется в воду, аж брызги сюда долетели.
— Теть Сима, а мы вам звездочку поменяли. Старая выгорела, мы новую прибили.
А ей хотелось побыть одной, И не знала она, не научилась всем своим опытом тому, радоваться или сердиться, что невозможно на людях остаться одной.
Мирно и приветливо плескалась о борт плашкоута мелкая волна. Множество солнечных бликов, от которых рябило в глазах, лежали на воде, и были они похожи на серебристые чешуйки, щедро рассыпанные благодатным солнцем. Из-за крутой излучины реки уже показался высокий нос двухпалубного пассажирского теплохода. В селе кричали петухи, одинокая чайка кружилась над отмелью, и солнце медленно входило в зенит.
Облокотившись на перила, Серафима привычно замечала все это и грустно улыбалась — две жесткие складки ложились у ее маленького круглого рта. Грусть была давней, привычной для Серафимы, и отдалась она ей легко, с охотой. Так бывает с человеком, хорошо знающим цену жизни, любящим ее, несмотря ни на что. Так бывает с человеком, когда на исходе бытия подводятся им первые итоги, дабы узнать, зачем прожита жизнь, зачем были страдания и редкие минуты счастья.
Глава вторая
Суетня, шум и гам на палубе дебаркадера. Подав сходни, Серафима отошла в сторонку и привычно наблюдала, как торопятся люди с теплохода на землю, а деревенские приплясывают в нетерпении, желая поскорее взойти на теплоход. Странные люди. Вечно они спешат, вечно суетятся, а приходит черед — и нет человека. Выбыл из суеты, оставил сумятицу, успокоился. Казалось бы, хороший пример для молодых, ан нет, и они суетятся, и они торопятся, и тысячи лет не может человек научиться покою, и все потому, что он — человек. А успокойся, притупи в себе сумятицу — и нет человека.