Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Верховую ло… лошадь! Жи… живо!

— Не нужно! — протестует Марья Сергеевна. — Ну, куда ты в таком виде поедешь? Иди спать!

— Ло… лошадь! — приказывает он, покачиваясь.

Ему подают лошадь. Он взбирается на седло, встряхивает головой и исчезает в потемках. Собаки между тем воют и рвутся, точно волка чуют. Около Семена и обоих Гаврил собираются бабы и мальчишки. Причитываньям, ахам, вздохам и крестным знамениям нет конца. Влетает во двор верховой.

— Шесть человек сгорело, — бормочет он, запыхавшись. — Полдеревни — как рукой! Скота того пропало видимо-невидимо. Плотника Степана старуха сгорела.

Нетерпение барыни достигает крайних пределов. Движение и говор подзадоривают ее. Она велит заложить коляску и сама едет на пожар. Ночь темна и холодна. Почва слегка почерствела от слабого, предутреннего мороза, и лошади глухо стучат по ней, как по ковру. Лакей Гаврила сидит на козлах рядом с кучером и нетерпеливо ерзает. Он оглядывается, бормочет, то и дело приподнимается с таким видом, как будто от него зависит судьба Крещенского…

— Главное, не надо огню ходу давать… — бормочет он. — Всё надо умеючи, а нешто простой мужик понимает?

Проехав верст пять-шесть, барыня видит нечто необыкновенно чудовищное, что приходится видеть не всякому, да и то раз в жизни, и чего не может представить себе никакая богатая фантазия. Громадным костром пылает деревня. Поле зрения застилает масса движущегося, ослепляющего пламени, в котором, как в тумане, тонут избы, деревья и церковь. Яркий, почти солнечный свет мешается с клубами черного дыма и матового пара, золотые языки скользят и с жадным треском, улыбаясь и весело мигая, лижут черные остовы. Облака красной, золотистой пыли быстро несутся к небу, и, словно для пущей иллюзии, в этих облаках ныряют встревоженные голуби. В воздухе стоит странная смесь звуков: чудовищный треск, хлопанье пламени, похожее на хлопанье тысячи птичьих крыльев, человеческие голоса, блеянье, мычанье, скрып колес. Церковь страшна. Из ее окон рвутся наружу пламя и облака густого дыма. Колокольня висит черным великаном в массе света и золотой пыли; она уже вся обгорела, но колокола всё еще висят, и трудно понять, на чем они держатся…

По обе стороны дороги толкотня, напоминающая ярмарку или первый паром после половодья. Люди, лошади, воза, груды рухляди, бочки. Всё это движется, мешается, издает звуки. Барыня глядит на этот хаос и слышит пронзительный крик своего мужа:

— В больницу его отправить! Облейте его водой!

А лакей Гаврила стоит на возу и машет руками. Освещенный, давая от себя длинную тень, он кажется выше ростом…

— Подожгли, это как пить дать! — кричит он, вертясь, как чёрт перед заутреней. — Эх, вы! Не надо бы огню ходу давать! Ходу ему давать не надо!

Куда ни взглянешь, всюду бледные, тупые, словно одервенелые лица. Воют собаки, кудахчут куры…

— Берегись! — кричат кучера съезжающихся соседей помещиков.

Необыкновенная картина! Марья Сергеевна не верит своим глазам, и только сильный жар дает ей чувствовать, что всё это не сон…

Калхас*

Комик Василий Васильич Светловидов, плотный, крепкий старик 58 лет, проснулся и с удивлением поглядел вокруг себя. Перед ним, по обе стороны небольшого зеркала, догорали две стеариновые свечи. Неподвижные, ленивые огни тускло освещали небольшую комнатку с крашеными деревянными стенами, полную табачного дыма и сумерек. Кругом были видны следы недавней встречи Вакха с Мельпоменой*, встречи тайной, но бурной и безобразной, как порок. На стульях и на полу валялись сюртуки, брюки, газетные листы, пальто с пестрой подкладкой, цилиндр. На столе царил странный, хаотический беспорядок: тут теснились и мешались пустые бутылки, стаканы, три венка, позолоченный портсигар, подстаканник, выигрышный билет 2-го займа с подмоченным углом, футляр с золотой булавкой. Весь этот сброд был щедро посыпан окурками, пеплом, мелкими клочками разорванного письма. Сам Светловидов сидел в кресле и был в костюме Калхаса*.

— Матушки мои, я в уборной! — проговорил комик, осматриваясь. — Вот так фунт! Когда же это я успел заснуть?

Он прислушался. Тишина была гробовая. Портсигар и выигрышный билет живо напомнили ему, что сегодня его бенефис, что он имел успех, что в каждом антракте он со своими почитателями, бравшими приступом уборную, много пил коньяку и красного вина.

— Когда же это я уснул? — повторил он. — Ах, старый хрен, старый хрен! Старая ты собака! Так, значит, налимонился, что сидя уснул! Хвалю!

И комику стало весело. Он разразился пьяным, кашляющим смехом, взял одну свечку и вышел из уборной. Сцена была темна и пуста. Из глубины ее, с боков и из зрительной залы дул легкий, но ощутимый ветер. Ветерки, как духи, свободно гуляли по сцене, толкались друг с другом, кружились и играли с пламенем свечки. Огонь трепетал, изгибался во все стороны и бросал слабый свет то на ряд дверей, ведущих в уборные, то на красную кулису, около которой стояло ведро, то на большую раму, валявшуюся среди сцены.

— Егорка! — крикнул комик. — Егорка, чёрт! Петрушка!* Заснули, черти, в рот вам дышло! Егорка!

— А… а… а! — ответило эхо.

Комик вспомнил, что Егорка и Петрушка, по случаю бенефиса, получили от него на водку по три целковых. После такой подачки едва ли они остались ночевать в театре.

Комик крякнул, сел на табурет и поставил свечу на пол. Голова его была тяжела и пьяна, во всем теле еще только начала «перегорать» выпитая им масса пива, вина и коньяку, а от сна в сидячем положении он ослабел и раскис.

— Во рту эскадрон ночует… — проворчал он, сплевывая. — Эх, не надо бы, старый дуралей, пить! Не надо бы! И поясницу ломит, и башка трещит, и знобит всего… Старость.

Он поглядел вперед себя… Еле-еле были видны только суфлерская будка, литерные ложи да пюпитры из оркестра, вся же зрительная зала представлялась черной, бездонной ямой, зияющей пастью, из которой глядела холодная, суровая тьма… Обыкновенно скромная и уютная, теперь, ночью, казалась она безгранично глубокой, пустынной, как могила, и бездушной… Комик поглядел на тьму, потом на свечку и продолжал ворчать:

— Да, старость… Как ни финти, как ни храбрись и ни ломай дурака, а уж 58 лет — тю-тю! Жизнь-то уж — мое почтение! Н-да-с, Васинька… Однако служил я на сцене 35 лет, а театр вижу ночью, кажется, только в первый раз… Курьезная материя, ей-богу… Да, в первый раз! Жутко, чёрт возьми… Егорка! — крикнул он, поднимаясь. — Егорка!

— А… а… а! — ответило эхо.

И одновременно с эхо где-то далеко, словно в самой глубине зияющей пасти, ударили к заутрене. Калхас перекрестился.

— Петрушка! — крикнул он. — Где вы, черти? Господи, что ж это я нечистого поминаю? Брось ты эти слова, брось ты пить, ведь уж стар, околевать пора! В 58 лет люди к заутрене ходят, к смерти готовятся, а ты… о господи!

— Господи помилуй, как жутко! — проворчал он. — Ведь эдак, ежели всю ночь просидеть здесь, так со страха помереть можно. Вот где самое настоящее место духов вызывать!

При слове «духов» ему стало еще страшнее… Гуляющие ветерки и мельканье световых пятен возбуждали и подзадоривали воображение до крайней степени… Комик как-то съежился, осунулся и, нагибаясь за свечкой, в последний раз с детским страхом покосился на темную яму. Лицо его, обезображенное гримом, было тупо и почти бессмысленно. Не дотянувшись до свечи, вдруг он вскочил и уставил неподвижный взгляд на потемки. Полминуты простоял он молча, потом, охваченный необычайным ужасом, схватил себя за голову и затопал ногами…

— Кто ты? — крикнул он резким, не своим голосом. — Кто ты?

В одной из литерных лож стояла белая человеческая фигура. Когда свет падал в ее сторону, то можно было различить руки, голову и даже белую бороду.

85
{"b":"192319","o":1}