— За что же?
— А так, здорово живешь… «Пущай, говорит, чувствует… Я, говорит, 20 рублев получаю». А она баба слабая, тощая, так и перекрутнулась, даже глаза подкатила. Стала она нам на свое горе жалиться и бога призывать, а он опять… Учил, учил, и конца тому ученью не было!
— Отчего же вы не заступились? Обезумевший от водки человек убивает женщину, а вы не обращаете внимания!
— А какая нам надобность вступаться? Его жена, он и учит… Двое дерутся, третий не мешайся… Абрамка стал было его унимать, чтоб в кабаке не безобразил, а он Абрамку по уху. Абрамкин работник его… А он схватил его, поднял и оземь… Тогды тот сел на него верхом и давай в спину барабанить… Мы его из-под него за ноги вытащили.
— Кого его?
— Известно кого… На ком верхом сидел…
— Кто?
— Да этот самый, про кого сказываю.
— Тьфу! Говори, дурак, толком! Отвечай ты мне на вопросы, а не болтай зря!
— Я тебе, вашескородие, толком говорю… всё, как есть, по совести. Дрыхунов учил бабу, это верно… Хоть под присягой.
Следователь слушает, выбирает кое-что из длинной и несвязной речи Филаретова и трещит пером… То и дело приходится зачеркивать…
— А я нисколько не виноват… — бормочет Филаретов. — Спроси, вашескородие, кого угодно. И баба того не стоит, чтоб из-за ней по судам ездить.
По прочтении протокола свидетель минуту тупо глядит на следователя и вздыхает.
— Горе с этими бабами! — хрипит он. — Прогоны, вашескородие, сам заплатишь или записочку дашь?
Муж*
N-ский кавалерийский полк, маневрируя, остановился на ночевку в уездном городишке К. Такое событие, как ночевка гг. офицеров, действует всегда на обывателей самым возбуждающим и вдохновляющим образом. Лавочники, мечтающие о сбыте лежалой заржавленной колбасы и «самых лучших» сардинок, которые лежат на полке уже десять лет, трактирщики и прочие промышленники не закрывают своих заведений в течение всей ночи; воинский начальник, его делопроизводитель и местная гарниза надевают лучшие мундиры; полиция снует, как угорелая, а с дамами делается чёрт знает что!
К-ские дамы, заслышав приближение полка, бросили горячие тазы с вареньем и выбежали на улицу. Забыв про свое дезабилье и растрепанный вид, тяжело дыша и замирая, они стремились навстречу полку и жадно вслушивались в звуки марша. Глядя на их бледные, вдохновенные лица, можно было подумать, что эти звуки неслись не из солдатских труб, а с неба.
— Полк! — говорили они радостно. — Полк идет!
А на что понадобился им этот незнакомый, случайно зашедший полк, который уйдет завтра же на рассвете? Когда потом гг. офицеры стояли среди площади и, заложив руки назад, решали квартирный вопрос, все они сидели в квартире следовательши и взапуски критиковали полк. Им было уже бог весь откуда известно, что командир женат, но не живет с женой, что у старшего офицера родятся ежегодно мертвые дети, что адъютант безнадежно влюблен в какую-то графиню и даже раз покушался на самоубийство. Известно им было всё. Когда под окнами мелькнул рябой солдат в красной рубахе, они отлично знали, что это денщик подпоручика Рымзова бегает по городу и ищет для своего барина в долг английской горькой. Офицеров видели они только мельком и в спины, но уже решили, что между ними нет ни одного хорошенького и интересного… Наговорившись, они вытребовали к себе воинского начальника и старшин клуба и приказали им устроить во что бы то ни стало танцевальный вечер.
Желание их было исполнено. В девятом часу вечера на улице перед клубом гремел военный оркестр, а в самом клубе гг. офицеры танцевали с к-скими дамами. Дамы чувствовали себя на крыльях. Упоенные танцами, музыкой и звоном шпор, они всей душой отдались мимолетному знакомству и совсем забыли про своих штатских. Их отцы и мужья, отошедшие на самый задний план, толпились в передней около тощего буфета. Все эти казначеи, секретари и надзиратели, испитые, геморроидальные и мешковатые, отлично сознавали свою убогость и не входили в залу, а только издали поглядывали, как их жены и дочери танцевали с ловкими и стройными поручиками.
Между мужьями находился акцизный Кирилл Петрович Шаликов, существо пьяное, узкое и злое, с большой стриженой головой и с жирными, отвислыми губами. Когда-то он был в университете, читал Писарева и Добролюбова, пел песни, а теперь он говорил про себя, что он коллежский асессор и больше ничего. Он стоял, прислонившись к косяку, и не отрывал глаз от своей жены. Его жена, Анна Павловна, маленькая брюнетка лет тридцати, длинноносая, с острым подбородком, напудренная и затянутая, танцевала без передышки, до упада. Танцы утомили ее, но изнемогала она телом, а не душой… Вся ее фигура выражала восторг и наслаждение. Грудь ее волновалась, на щеках играли красные пятнышки, все движения были томны, плавны; видно было, что, танцуя, она вспоминала свое прошлое, то давнее прошлое, когда она танцевала в институте и мечтала о роскошной, веселой жизни и когда была уверена, что у нее будет мужем непременно барон или князь.
Акцизный глядел на нее и морщился от злости… Ревности он не чувствовал, но ему неприятно было, во-первых, что, благодаря танцам, негде было играть в карты; во-вторых, он терпеть не мог духовой музыки; в-третьих, ему казалось, что гг. офицеры слишком небрежно и свысока обращаются со штатскими, а самое главное, в-четвертых, его возмущало и приводило в негодование выражение блаженства на женином лице…
— Глядеть противно! — бормотал он. — Скоро уже сорок лет, ни кожи, ни рожи, а тоже, поди ты, напудрилась, завилась, корсет надела! Кокетничает, жеманничает и воображает, что это у нее хорошо выходит… Ах, скажите, как вы прекрасны!
Анна Павловна так ушла в танцы, что ни разу не взглянула на своего мужа.
— Конечно, где нам, мужикам! — злорадствовал акцизный. — Теперь мы за штатом… Мы тюлени, уездные медведи! А она царица бала; она ведь настолько еще сохранилась, что даже офицеры ею интересоваться могут. Пожалуй, и влюбиться не прочь.
Во время мазурки лицо акцизного перекосило от злости. С Анной Павловной танцевал мазурку черный офицер с выпученными глазами и с татарскими скулами. Он работал ногами серьезно и с чувством, делая строгое лицо, и так выворачивал колени, что походил на игрушечного паяца, которого дергают за ниточку. А Анна Павловна, бледная, трепещущая, согнув томно стан и закатывая глаза, старалась делать вид, что она едва касается земли, и, по-видимому, ей самой казалось, что она не на земле, не в уездном клубе, а где-то далеко-далеко — на облаках! Не одно только лицо, но уже всё тело выражало блаженство… Акцизному стало невыносимо; ему захотелось насмеяться над этим блаженством, дать почувствовать Анне Павловне, что она забылась, что жизнь вовсе не так прекрасна, как ей теперь кажется в упоении…
— Погоди, я покажу тебе, как блаженно улыбаться! — бормотал он. — Ты не институтка, не девочка. Старая рожа должна понимать, что она рожа!
Мелкие чувства зависти, досады, оскорбленного самолюбия, маленького, уездного человеконенавистничества, того самого, которое заводится в маленьких чиновниках от водки и от сидячей жизни, закопошились в нем, как мыши… Дождавшись конца мазурки, он вошел в залу и направился к жене. Анна Павловна сидела в это время с кавалером и, обмахиваясь веером, кокетливо щурила глаза и рассказывала, как она когда-то танцевала в Петербурге. (Губы у нее были сложены сердечком и произносила она так: «У нас, в Пютюрбюрге».)
— Анюта, пойдем домой! — прохрипел акцизный.
Увидев перед собой мужа, Анна Павловна сначала вздрогнула, как бы вспомнив, что у нее есть муж, потом вся вспыхнула; ей стало стыдно, что у нее такой испитой, угрюмый, обыкновенный муж…
— Пойдем домой! — повторил акцизный.
— Зачем? Ведь еще рано!
— Я прошу тебя идти домой! — сказал акцизный с расстановкой, делая злое лицо.
— Зачем? Разве что случилось? — встревожилась Анна Павловна.