– В этот раз, может, и сдуру, – вынужденно согласился Сергушка. – А когда я мальчонком был, видел, как он нашего пса Дозорку плетью до смерти забил. Ну чистый живодер! Што из того, што он меня старше и с виду добряга? Внутри-то у него черти скачут.
– Ты с виду тоже ого-го-го… детинушка возмужалый, а послушать если – уши вянут. Как был мальчонком, так в них и остался.
– Это почему же?
– У всего свой срок давности есть, Сергушка. И у мести тоже. Что было, то сплыло. Нынче не слыхать, чтобы кто-то на жесточь Аршинского жаловался. Это о чем-то говорит, как думаешь?.. То-то и оно. Жизнь на одном месте не стоит. Вместе с нею и люди меняются. Опять же у каждого свои срывы бывают, да такие, что потом совестно вспоминать.
– И у тебя, Василей Фомич?
– И у меня, вестимо. У меня даже больше. Я-то научился их замечать, вот они глаза и колют.
– Чудно говоришь.
– Не чудней твоих рассуждений. Ты ведь с намеком спросил: что из того, что Аршинский старше? Силушка в тебе заиграла. Головой под потолок вымахал. Ну и показалось тебе, что вы с Богданом не только телом, но и всем прочим уравнялись. Ан нет. Он более твоего на свете пожил, в заслугах весь и, особо заметь, в отцы-атаманы тебе годится. Отсюда и пошел обычай – старших уважать. А ты об него ноги вытер.
– Это мамка меня с толку сбила, – пересилив себя, признался Сергушка. – Да и батяня мой Аршинского сроду терпеть не мог. Вот и вышло… Откуда мне было знать, што дело боком повернется?
– Вперед умней будешь. А покуда я тебе совет дам, сынок: нынче же ступай к Богдану Павловичу и вину ему прилюдно принеси. Прилюдно, понимаешь? Обычай старше закона.
– А коли повинюсь, с собой идти в Ярославль возьмешь?
– Да ты что?! – вскипел Тырков. – Условия мне пришел ставить? Ну так я тебе сразу ответ дам: не возьму! Служба – дело серьезное. На ней не торгуются. А ты еще службы и не нюхал. Походи сперва в товарищах у бывалого казака, научись оружие держать, старшим подчиняться, потом только о себе заявляй.
– Дак я с Федором Глотовым уже сговорился. Он меня в товарищи по-соседски примет. А что до оружия, так из ручницы я не хуже его стреляю. И сабля меня слушается, и дубина.
– Вот и ладно. Глотов – послужилец хоть куда. У него есть чему поучиться.
– А его ты с собой в Ярославль возьмешь?
«Ну и Сергушка, ну и хитрован, – поразился его простодушной наглости Тырков. – Его в одну дверь не пускают, так он через другую решил зайти». А вслух посоветовал:
– Не надо со мной в прятки играть, сынок. Все равно у нас, как в той побаске, получится: кобылка есть – хомута нет, хомут добыл – кобылка ушла. Ответ мой ты слышал, и нечего меня на Глотова брать. С ним и разговора никакого об Яро-славле не было. Сам знаешь.
– Нет, так будет, – заупрямился Сергушка. – Знал бы ты, Василей Фомич, как он загорелся! «Расшибусь, – говорит, – а за правду русскую перед Богом постою!» Он об тебе, знаешь, какого мнения? Ууу – еее!
Но Тырков не привык свои слова по настроению менять.
– Я все сказал. Дважды повторять не буду. Рано тебе еще в дальние походы ходить. А теперь ступай! Да подумай хорошенько, об чем мы тут беседовали.
От таких слов розовые щеки Шемелина-младшего пунцовыми сделались.
– Спасибую за хлеб-соль! – стремительно поднялся он из-за стола и уже снаружи, торопясь вдоль крыльца к воротам, в сердцах бросил: – Сперва ты меня сынком называл, а после… И-е-е-ех, Василей Фомич! А я-то надеялся…
Хлопнула воротная дверь. Дрогнули над нею колокольцы с бубенцами и тут же смолкли.
Ушел Сергушка Шемелин и досаду свою с собой унес. Но тут появилась в обеденке Павла.
– Зря ты так резко с ним простился, – подала голос она. – Можно бы и помягче. Как-никак, а Сергушка по отцу сирота. Его не только приструнить, но и ободрить надо. А концы обрубать – не твоя забота.
– Это в каком смысле «не моя»? – решив, что Павла все еще не остыла от того бестолкового разговора, в который они впали до появления Сергушки, усмехнулся Тырков. – И какие-такие концы ты имеешь в виду? Вразуми!
Но она его тона не приняла.
– Вразумлять я тебя не собираюсь, Вася, а подсказку дам. Авдотья Шемелина сына от себя далеко не отпустит. Так ведь? На нем теперь все семейство держится. Но мать есть мать. Ей неволить его простительно. А тебе нет. Вот и не возбуждай в нем супротивника. Не указывай, что ему рано делать, а чего нет. Лучше такое поручение дай, чтобы он значимость свою почувствовал. А там, глядишь, все и устроится.
– Пожалуй, что и так. Надо подумать, – без особой охоты принял ее подсказку Тырков и, глянув на удлинившиеся с восходной стороны тени, заторопился: – Так я пойду?
– Иди, конечно. Только скажи, когда вернешься?
– Рано не получится, – прихватив берестянку с грамотой, шагнул с крыльца он. – Перво-наперво с Вестимом Устьяниным посоветуюсь, потом в Успенском монастыре и на Гостином дворе думаю побывать. А с утра доложусь Нечаю Федорову и прямым ходом в Ямскую слободу двину. Серебро само на свет не явится. За ним походить надо, покланяться.
– Походи, походи, – поддакнула Павла. – С Вестима начал. По-родственному. Боголюбно. Одно только не забудь: у баб серебра не меньше, чем у кого другого. Хоть и у святых отцов.
– Это ты к чему? – замер у крыльца Тырков.
– Ох, и тугодум ты, Васильюшка, – рассмеялась в ответ Павла. – В помощницы к тебе набиваюсь, вот к чему! Не сидеть же мне в пяти стенах, когда такое делается. Пока ты с Сергушкой беседовал, я домашнее серебро впрок собрала. Теперь по другим дворам пойду, если дозволишь. В четыре ноги у нас лучше получится.
Все в Тыркове так и возликовало: ай да Павла ай да разумница! Кто бы другой на ее месте сумел быть выше себя? Даже не верится, что это она давеча на полтора разговора сбилась! И как после этого в женской натуре разобраться?
Но будто с чужого голоса он опять брякнул:
– Надо подумать. Ты жди…
– Ждать не устать, было бы чего, – приласкала она его взглядом. – Возвращайся поскорей, Вася.
Этот взгляд всю оставшуюся часть дня неотступно сопровождал его, помогал вести переговоры с монастырскими и посадскими людьми, звал назад, под родную крышу.
Вернулся Тырков, когда уже ночь на крепость пала, и темень замкнутых крепостных стен очертания дворовых построек проглотила. Такое ощущение, будто идешь по дну глубокой безмолвной пропасти, наполненной множеством едва уловимых звуков, падающих сверху.
Еще издали Тырков заметил мерцающий свет на крыльце своего дома. Его источал ночник, затерявшийся среди блюд, приготовленных к ужину. А вот и Павла в светлой воздушной подволоке поверх парчового сарафана. Белой птицей выпорхнула она к нему из густой зыбкой темноты.
– Ладно ли сходил? – спросила она шепотом.
– Ладно, – эхом откликнулся он. Затем предупредил: – Есть не буду. На Гостином дворе постоловался. – И вдруг смущенно признался: – Спешил обеденку со спальней перепутать. А?
– Значит, дождался, – жарко обняла его Павла. – Имеешь полное право…
Жизнь переменчива
Вкладочное серебро, собранное в городе и на посаде, Тырков решил хранить в малой ризнице за иконостасом Воскресенской церкви. Божий храм для такого дела – самое надежное место. А если в нем служит иерей, подобный Вестиму Устьянину, так и вовсе. Ведь это не просто поп, а поп казацкого рода, бессребреник и страстотерпец. К тому же сват Тыркова.
Пути их сошлись без малого четверть века назад в Соли-Камской. Тырков к тому времени успел на казацкой службе заматереть, а Вестим, только-только из взростков выйдя, на отцово выбыльное место поверстался. Отец его Устьян Иконник не только службу исправно нес, но и мастером на все руки был – кедровые доски для изготовления икон ладил, ставцы и складни растворенным в ртути серебром покрывал, а к церковным праздникам большие восковые свечи с кресчатым подножием лил. Да вот беда, однажды его в тайге на заготовках подрубленной лесиной насмерть прибило. А тут как раз царское повеление тамошним вотчинникам Максиму и Никите Строгановым приспело: сто служилых людей для поставления Лозвинского городка спешно набрать и походным порядком за Камень отправить. Ну и пришлось Вестиму вместо отца в казацкую лямку впрягаться. А какой из него казак? – Телом небогат, лицом неказист и нрава чересчур смиренного. Такого соплей перешибить можно…