– Под твое честное слово почему и не доверить? – легко согласился Гаврила Ильин и перевел взгляд на Аршинского: – А ты што молчишь, Богдан? Мы о твоей пользе печемся. Или как?
И вновь в казачьей избе легла тягучая тишина.
Не нарушая ее, Богдан поднялся с лавки, торжественно перекрестился и так же молча вышагнул за дверь.
– Ну вот, – с облегчением вздохнул Гаврила Ильин. – Кажись, разобрались.
А немногословный атаман пеших казаков Третьяк Юрлов вдруг похвалил Тыркова:
– Благодарствуем, Василей Фомич. С тобой как-то легче дела распутываются. Сами-то мы и застрять могли, а ты пришел – и все прояснилось. Удивительно даже. И как, скажи, тебе это удается?
– Сам не знаю, – пожал плечами Тырков. – Скорей всего – дело случая.
– Да случай этот не к каждому идет, – не поверил ему Третьяк. – К тому только, кто чует, где его искать. А ты чуешь. Люди к тебе. Ты к людям. Вот и весь сказ.
Полтора разговора
Отобедать Тырков завернул к себе на Устюжскую улочку, что легла в Верхнем посаде неподалеку от Казачьих ворот.
На высоком просторном крыльце под резным навесом, облокотясь на отливающую медью огородку из лиственничных досок, его терпеливо поджидала жена Павла. Завидев мужа, она оживилась:
– Ну наконец-то наш усердник явился, про хлеб-соль вспомнил. Того и гляди, солнце с обеда своротит, а его все нет и нет. Я чуть было не заскучала.
Глянул на нее Тырков снизу вверх и залюбовался: какая она у него ладная, светлая, ласковая. Годы будто и не тронули ее, а если и тронули, то очень бережно. На круглом скуластом лице ни морщинки, если не считать задорных ямочек на щеках. Но они у нее с самого рождения. Русые волосы по-девичьи в одну косу голубой лентой заплетены. Брови ровные, длинные, с крутым загибом. Луковка носа будто воском облита. Большие зеленовато-серые глаза вечно опущены, но так, что их отсвет играет на широких полных губах. И одета она не в будничное платье, а в парчовый сарафан-золотник, опоясанный не по стану, а по высокой груди. На ногах долговерхие башмаки без оторочки – чапуры, шитые шелком и опять же золотом. Павла словно хочет сказать этим мужу: для меня твое появление – всегда праздник.
На верхней ступени крыльца они будто невзначай сошлись – тяжеловесный, крутоплечий, груболицый Тырков и легкая, как голубица, залетевшая в охотничьи силки, Павла. Она вдруг вскинула на него изучающий, полный заботы и преданности взгляд и тут же отвела его, спрятала, затаила. В ответ он обнял ее и, задохнувшись от внезапно нахлынувших чувств, притиснул к себе.
– Ну, будет, будет! – первой отстранилась Павла. – Чего это ты, Василей Фомич, расчудился? Того и гляди, обеденку со спальней перепутаешь.
– А хоть бы и так, – с сожалением отпустил ее Тырков. – Все дела, дела, а пожить и некогда.
– Еще поживем, Васильюшка, – другим голосом пообещала она. – Какие наши лета?
Крыльцо в летнюю обеденку они превратили недавно – тут и посветлей, и посвежей, чем в домашней трапезнице. Складной стол для такого случая Тырков сам много лет назад изладил. Зимует он в чулане, а как только весна теплом взыграет, сюда выносится. Пообок ставятся широкие лавки, крытые зеленым сукном, а посреди стола – расписной кувшин с квасом и глиняные кружки, тоже расписные, рядом – деревянное блюдо с ржаным хлебом и сольница – как бы в привет любому, кто сюда войдет.
Вот и сейчас, положив на стол берестянку с нижегородской грамотой, Тырков первым делом утолил жажду квасом с можжевеловой приправой, отер вислые, как у моржа, усы и не торопясь стал плескаться и фыркать под рукомойником в дальнем углу обеденки.
Было время, когда здесь на крыльце или в теплой трапезнице собирались все Тырковы: он сам, Павла, ее мать – домостарица Улита, сыновья Василий и Степа, дочери Аксюта, Настя, Верунька, Луша. Но солнце на одном месте все время не стоит. Находят и на него затмения. Так случилось семь лет назад, когда Степа несчастным случаем погиб на лесном пожаре. Затем упокоилась престарелая Улита, а дети и внуки, как тому и положено быть, разлетелись из гнезда отцова. И остались Василей и Павла одни в большом крепком доме. Постоянных прислужников они не держат, только приходящих – стряпуху, дворовую девку и работника для текущих надобностей.
Кормит мужа Павла сама, никому другому не доверяя. Для нее это в радость – лишний раз с ним рядом побыть, поговорить сердечно, полюбоваться его неизбывной силой и надежностью. А то ведь глазом не успеешь моргнуть, как воеводы его с каким-нибудь спешным заданием снова за тридевять земель ушлют. А она опять жди и тревожься, не случилось ли с ним чего худого, вернется ли назад по живу и здорову.
Служба у ее Васильюшки особая – такие поручения верхнего началия исполнять, которые по силам лишь грамотеям, умудренным опытом государских дел и природной смекалкой. Однако не всяк, кто письменным головой зовется, на самом деле и впрямь голова. Москва порой таких пустобрехов на это место присылает, что курам на смех. Тырков им не чета. Шуточное ли дело, в дети боярские из рядовых казаков своим досужеством выбился, в грамотеи заделался, с лучшими людьми сибирской Москвы на одну ногу стал. Довелось ему и воеводой послужить, Томской город в землях Эушты ставя, и с немирными кучумычами походным воеводой посшибаться, а после в Чатах и Тулуманах сибирцев под высокую государеву руку подводить. Всех его заслуг, явных и попутных, разом и не счесть. Но каждая из них для Павлы невольной разлукой обернулась. Вот и научилась она ждать, а в недолгие недели оседлой службы своего суженого ценить каждый час, проведенный с ним, делать его непременно праздничным.
Не успел Тырков лицо и руки полотенцем осушить, буйные волосы на голове корявыми пальцами вместо гребня причесать, а стол уже от яств ломится. Здесь тебе и соленые грибочки, и щучья икра, отваренная в маковом молоке, икра черная стерляжья, сыр гороховый, редька с постным маслом и уксусом, студень, колбаса из гречневой каши, мяса, муки и яиц, рыбный каравай, пироги и другие сытные закуски и заедки. А на первое Павла вынесла глубокую миску с горячими щами. Это были богатые щи – с курицей, еще при варке щедро забеленной сметаной.
Тырков перекрестился и, усевшись за стол лицом во двор, спиной к сеням, не спеша стал хлебать пресные, по обычаю не соленные при варке щи, заедая их круто посоленным хлебом с горчицей. Он привык это делать молча, сосредоточенно, отрешенно.
Павла знала: в это время с ним лучше не разговаривать – все равно не ответит. Пристроившись напротив, она подперла рукой подбородок и долго сидела так, исподтишка разглядывая мужа, находя в его грубых чертах невидимую другим красоту. Он чувствовал это, но делал вид, что не замечает.
Управившись со щами, Тырков полакомился грибочками, студнем, щучьей икрой и пряженым пирогом с нельмой и яйцами, затем принял из рук Павлы чарку с хмельным медом, паренным на вольном духу с малиной, и, выпив до слезинки, благостно откинулся на стену, отделявшую крыльцо от сеней.
– Люблю, когда чарочки по столу похаживают! Да все недосуг полюбоваться, как это у них выходит. Не успеешь с одним делом управиться, другое набежит.
– И какое же дело теперь набежало? – насторожилась Павла.
– А то, которое мы все давно ждем, – откликнулся он, сминая рукой кустистую бороду. – Знаешь, что нынче во сне мне привиделось? Даже не знаю, как сказать… Вроде люди и вроде не люди. Ну, словом, толпище слепое. У одних лица от воплей багровы, а утробы расселись. Другие в замешательство впали либо в скорби великие. Третьи затоптаны лежат. Четвертые в меня пальцами со злым шипением тычут, будто я им дорогу на божий свет заступил. И у всех, заметь, вместо глаз кровавые дыры.
– Ой, Вася, не к добру это, – не удержала молчания впечатлительная Павла. – Ты уж не пугай меня сразу-то, голубчик. Нешто все до единого безглазые?!
– Я же сказал: сон это. И не плохой к тому же.
– Ну, ежели не плохой, тогда ладно. Тогда говори дальше.