Он пытался вновь устроиться на службу. Но нигде ничего не выходило. Масютин уже открыто держал ларек сапожных принадлежностей на Сенном рынке. Он первые два месяца поддерживал Павлушу. Потом Павлуша стал жить на деньги, которые няня утаивала от мужа и приносила ему. Чем дальше, тем безнадежнее были попытки Павлуши найти хоть какой-нибудь заработок. Но он не отчаивался. Он даже стал надеяться, что все устроится как-нибудь само собой, без особых усилий с его стороны. Он все ждал, что вдруг обратятся к нему с необыкновенно выгодным предложением. Кто обратится и какого рода будет предложение — об этом он не думал. Он просто уверен был, что не может погибнуть зря.
Павлуша просыпался обычно в половине десятого утра. Тянулся к толстовке, которая висела рядом на спинке стула, вынимал портсигар, спички и закуривал папиросу. Бросив окурок на пол, натягивал одеяло до подбородка и разрешал себе поспать еще полчасика. Во второй раз он просыпался не раньше двенадцати часов дня. И еще два, а то и три часа лежал в кровати, куря папиросу за папиросой.
Квартира, в которой жил Павлуша, называлась раньше просто меблированными комнатами. Павлушина комната имела вид отвратительный. Длинная и узкая, в одно окно, с паутиной во всех углах, оклеенная потерявшими всякий цвет, ободранными, в грязных пятнах обоями, — комната эта навела бы самого бодрого человека на мысли о самоубийстве. В комнате у окна — стол, на котором скопилось пыли и объедков за много дней, стул, железная кровать. Кровать стояла не у самой стены. Между нею и стеной вторгся толстый пружинный матрац. Этот матрац составлял единственное имущество Павлуши. Он не годился к употреблению — пружина обнажилась, разорвав покров. На борту матраца валялось в пыли много всякой дряни: старые газеты, отдельные страницы из книг, грязные кальсоны, носки и прочее. Простыни и наволочки менялись на кровати приблизительно раз в месяц. Коричневое одеяло (такие бывают в больницах) уже невозможно было отчистить. Его надо было уничтожить как нечто вполне антисанитарное.
Павлуша, покуривая, думал о чем угодно, только не о том, чтобы убрать комнату или, например, сходить в баню, в которой он не был уже больше месяца. Он считал все это мелочами, о которых и не стоит заботиться. Его занимали идеи более высокого порядка.
На этот раз он вынужден был окончательно проснуться уже в одиннадцать часов утра. Пришла няня. Она являлась к нему всякий раз, когда ее муж уезжал в Москву за товаром, а это случалось приблизительно раз в месяц. Она давала ему денег — столько, сколько удавалось утаить от мужа, прибирала комнату, меняла постельное белье.
Павлуша покорно встал и оделся: няня была неумолима. Няня взяла веник, стоявший около печки, и, оглядев пол, забросанный окурками, заворчала:
— Разве можно курить натощак? Совсем заболеешь.
Павлуша пошел мыться. Ванной не было. Мылись квартиранты в прихожей, под краном. Павлуша сполоснул руки, лицо, смочил волосы и, причесываясь на ходу грязным ломаным гребешком, вернулся в свою комнату.
Табачный дым медленно уходил в открытое няней окно. Вместе с ним исчезал нестерпимый запах окурков и грязного белья.
— Разве можно в таком свинюшнике жить? — ужасалась няня. — Найми за три рубля кого-нибудь, чтобы подметала хоть.
И прибавила шепотом:
— Деньги я дам.
Продолжала:
— Я бы сама каждый день приходила, да Масютин стал совсем сумасшедший: никуда не отпускает, все работай да работай.
Мужа своего она называла просто — Масютин.
— Да, — отвечал Павлуша, натягивая толстовку, — насчет денег у меня сейчас плохо.
Няня помолчала, не решаясь высказать давней своей мысли. Наконец решилась:
— Масютин помощника себе хочет. Хочет сына своего из деревни выписать. Наверно, уж дурак деревенский.
Павлуша не понял намека. Он даже и помыслить не мог, чтобы ему предложено было помогать няниному мужу в торговле шнурками и гуталином.
Он слишком высоко ценил себя, хотя сам и не сознавал этого.
Он говорил, закуривая новую папиросу:
— Я устроюсь. Тут сомневаться не приходится. Ведь совсем же людей нет. А как устроюсь — так и женюсь. Я не женюсь только потому, что денег нету.
Няня больше не возобновляла разговора о помощнике мужу. Преобразив комнату, она ушла.
III
Толстощекий избач стремительно вошел в вагон и, не успев даже остановиться, прямо на ходу осведомился:
— А, товарищи, нет ли тут, которые на Шалакуши?
— Есть, — отозвался голос с верхней полки. — Я как раз на Шалакуши и еду.
Избач остановился и спросил, обрадованно вглядываясь в темную глубину купе:
— А, товарищи, трое вас?
— Я один, — испугался пассажир. — Что вы, гражданин? Разве можно?
— А мне надо трое, — отвечал избач. — Я как в Вологде садился, в окно сунул литературку. В окне трое каких-то на Шалакуши ехали. Побёг на вокзал, вернулся, а какое окно, какой вагон — вот хоть убей!
— Найдешь, — отвечал пассажир успокоительно. — Литературка — не ценность. Кому она нужна? Не скрадут.
Избач разинул рот, собираясь спорить, но, махнув рукой, двинулся дальше. У двери обернулся и, оглядев вагон, выбрал красноармейца, который, засыпая, качался у окна на лавке: лечь ему было негде. Избач сунул ему длинный сверток, который был зажат у него под мышкой.
— Держи, — сказал он. — Держи — не выпускай из рук. Вождей портреты.
Красноармеец испуганно принял сверток обеими руками и поставил перед собой, как взятую на караул винтовку. Он держал сверток с такой осторожностью, словно это была бомба, а не портреты вождей.
Избач вернулся в вагон минут через пять. Тяжелый пакет клонил его тело вправо.
— Нашел литературку, — сообщил он. Закинул увязанные веревкой брошюры и книжки на верхнюю полку, отобрал у красноармейца портреты вождей, бросил к пакету с литературой, уселся, расстегнул военную шинель, скинул кепку и повторил, улыбаясь во всю ширь своего лица: — Нашел литературку. В соседнем вагоне. Я всегда, товарищи, своих ищу, деревенских, чтоб отдать. Чистым не дам: скрадут.
Пассажиры молчали.
— В село еду, — продолжал избач. — Авторитетишко у нас, у комсомольцев, на селе небольшой. Не верят нам мужички. Вот я им литературку и везу.
Пассажиры вздыхали, показывая, что им не разговаривать хочется, а спать. Но избач не умолкал:
— Изба у нас на станции была. Так я ее вглубь унес, в самую темноту. Станции название…
Пассажир с верхней полки предложил осторожно:
— А ты бы, парень, помолчал, чем зря языком трепать. Люди ездюют очень переутомленные. Из командировки ездюют.
Избач раскрыл рот — поспорить; он привык к тому, что ему все время возражают, а он обязательно должен не сдаваться и спорить. Но пассажир, перебивший его, начал нарочно громко храпеть, притворяясь спящим. Избач повернулся к красноармейцу и вздохнул:
— Авторитетишко у нас небольшой еще. Но ничего — будет больше.
Он забрался на самую верхнюю полку, туда, где полагается лежать вещам, положил голову на чей-то мешок, но не заснул. Ему ужасно хотелось поговорить или послушать что-нибудь интересное.
Единственная на весь вагон свечка погасла. Стало совсем темно. Темнота бежала и за окном. Но если заменить темноту дневным светом — то ничего радостного не откроется взору: низкорослый ельник да болото. Избач заснул. Его разбудил окрик кондуктора:
— Приготовьте билеты, граждане!
Пассажиры заворошились. Избач, потягиваясь, сунул руку в правый карман шинели и сразу же сел, согнувшись, чтобы не удариться головой о крышу вагона: билета не было. Избач соскочил на пол, запустил руку в левый карман, еще раз в правый, пощупал за обшлагом; потом, отвернув полы шинели, занялся исследованием штанов. В штанах тоже не было билета. Избач снова влез на верхнюю койку: оглядеть, не валяется ли билет там, не выпал ли он из кармана во время сна? Потом опять спрыгнул вниз и сызнова принялся рыться в карманах шинели, штанов, гимнастерки. Посмотрел даже за голенищами сапог. Кондуктор направил на него свой фонарь, а контролер хотел спать и негодовал на задержку.