Шихин ушел в помещение. Оттуда он спустится на берег к лодкам и кликнет двоих рабочих. На лодке он доберется до Фридрихсгама, из Фридрихсгама с попутным судном отправится в Петербург.
Базиль остался стоять, как стоял. Такое поручение его подавило. Но он уже не знал теперь, чем подавило оно — несправедливостью к рабочим или тем, что его трудно выполнить?
Базиль стоял в каменной лощине. Солнце уже село, рабочие, поужинав, ложились спать в своих бараках. Вокруг Базиля, стоявшего в одиночестве, был его каменный мир. Спускались осенние сумерки.
В первый раз этот огромный гранит, цвета запекшейся крови, показался Базилю страшным. Вокруг были темные впадины, ямы, пещеры. Днем они жили, там работали люди. Сейчас они были мертвы, как могилы, а тишина — как после землетрясения. Каменная порода, развороченная до основания, успокоилась, словно навсегда.
— И чего только ты, Василий Иванович, тут поделываешь? Неужто за малой нуждой сюда из дому вылез?
То был веселый голос бурильщика, первого знакомца Базиля на острове. Несмотря на то, что Базилю не раз приходилось его штрафовать (бурильщик подчас был рассеян, терял инструменты), он оставался, как в первый день, расположен к Базилю, не помня зла, был всегда добродушен и весел. Веселость была присуща его походке, его разговору; улыбка не сходила с его лица.
Базиль с болью подумал сейчас, как он станет завтра приказывать этому человеку работать, когда неугомонные ноги того хотят завтра плясать… Он готовит уже балалайку и новые лапти, он предвкушает радость: завтра он будет плясать, сам себе подыгрывая…
Странно звали его — дядя Корень (настоящее имя его было Корней). Эта кличка не подходила к его подвижности, к оторванности его от земли. Какой же он корень?
Базиль хмуро спросил, сопротивляясь жалости:
— А ты зачем сюда? Почему не спишь?
— Спать — пусть Ванька спит, — был ответ, — а я погуляю лучше. Архип Евсеич прислал. Уезжает, хочет с тобой видеться.
— Я не пойду, — сердито сказал Базиль. — А ты иди себе, не мешай.
— Чего не мешай-то? Чего у тебя такое в котелке варится?
— Пошел! — закричал Базиль со слезами в голосе. — Пошел, спи!
Дядя Корень неодобрительно покачал головой, однако послушался и убежал, притопывая лаптями.
Базиль снова остался один со своими мыслями. К ним прибавился еще стыд за грубое обращение с дядей Корнем, не помнящим зла. Базиль не хотел признаться себе, что у него всегда было особое чувство к Корню, какое-то родственное, чуть не сыновнее, напоминающее то братское чувство, какое он испытал, расставаясь со своим ямщиком Мишей.
Базиль сел на камень, у самой стенки расщелины, привалился и не заметил, как задремал. Заснул, как наказанный мальчик.
Когда он пробудился, была ночь. Звездное небо, шум моря, голоса ночных птиц, свежесть воздуха — все было так не похоже на бледные сумерки, что до сна окружали Базиля.
Базиль пробудился значительно ободренный. Он увидел во сне, что Шихин еще раз пришел к нему и сказал лукаво: «Искусство забыл? Не хочешь ему послужить?» На это будто Базиль сказал: «Хочу, но как?» Шихин улыбнулся еще лукавее, чем наяву, и шепнул на ухо: «Посулим чего-нибудь райского. Что для них и самого рая лучше и бога дороже…»
Окончательно пробудившись, Базиль вдруг вспомнил: Шихин однажды и наяву, в разговоре с ним, употребил то же самое выражение. Неужели прибегнуть к такому средству?
ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА
В четыре часа утра Базиль приказал бить побудку.
В мутный сентябрьский предрассветный час неистово зазвонил колокол. Люди высыпали из бараков, как были — полуодетые, заспанные, не понимая, зачем будят в праздник. Их было около тысячи. Половину нужно отправить немедленно в северную каменоломню, половину оставить в южной.
Но как объявить об этом?
Став на крыльце шихинской светелки, Базиль в растерянности смотрел на великое полчище, галдевшее подле бараков. Он рассчитывал заговорить, как только они немного утихнут. В первый момент он самым настоящим образом струсил: он не различал в толпе ни одного знакомого лица, он боялся всей массы в целом. Но если бы он и увидел в толпе хоть того же, например, дядю Корня, то не испытал бы сейчас стыдливой неловкости перед ним и подавно не испытал жалости, Базиль чувствовал, что толпа заранее настроена против того, что он ей сообщит. Базиль ощущал себя отчужденным и потому сам был настроен враждебно. Неестественно было лишь то, что Базиль терпеливо ждал, когда люди утихнут и приготовятся слушать его, а люди все продолжали шуметь. Шум был нечленораздельный — казалось ему.
«Как я им скажу, — с отчаяньем думал Базиль, — когда они не хотят меня слушать?»
Он не понимал, что люди шумели как раз оттого, что он не приступал к делу, не объявлял прямо и коротко, зачем их подняли. Люди требовали, чтобы он говорил, а он не различал в общем шуме ни одного человеческого слова, он был занят только собой и своим волнением.
Наконец недоразумение разрешилось. Разрешилось, как началось, — столь же непредвиденным образом. Шум все усиливался, и Базиль, отчаявшись наконец, как-то непроизвольно, по-детски открыл рот. В ту же секунду шум стих (так зорко они следили за Базилем). Изумившись, Базиль шагнул вперед, к самому краю крыльца. Его встретила полная тишина. Несмотря на крайнюю свою растерянность, Базиль все же не упустил возможности заговорить.
— Братцы, — сказал он как можно громче и резче и затем во всеуслышанье провозгласил все, что требовалось.
Договаривал он уже торопливо, почти механически и в то же время с облегчением думал: «Как хорошо, что они молчат! Значит, приняли с покорностью».
Базиль хотел было конец сказать очень бодро: «Что ж, по местам, за работу, братцы!» — как вдруг передний ряд зашевелился (все так же молча) и пропустил на площадку перед крыльцом дядю Корня.
На ногах дяди Корня были новые лапти, в одной руке он держал балалайку за гриф. Балалайка блестела, лапти поскрипывали.
Дядя Корень подошел к крыльцу, неспешно поднялся на две ступеньки и скромно подал Базилю свою драгоценную балалайку.
— На, позабавься, парень, а мы поработаем в свое удовольствие, — сказал дядя Корень обычным своим шутовским голосом; лицо его было тоже обычно, в веселых морщинках.
Базиль улыбнулся и доверчиво протянул руку за балалайкой, желая поддержать шутку. В ту же секунду он ясно увидел, как незнакомо перекосилось лицо дяди Корня: веселые морщинки слились в одну злобную, дядя Корень взмахнул балалайкой… Базиль отдернул руку, но было уже поздно: ладонь постыдно горела. Балалайка сделала свое дело. Шутка Корня на этот раз была злой. Да и вряд ли шутил дядя Корень: он стоял перед Базилем, дрожа от желания еще раз ударить.
— Чтобы я, — пробормотал дядя Корень, — чтобы мы сегодня. Вот я тебе, поскудыш!..
Толпа между тем уже опять ревела в один трубный голос, и трудно было понять — хохот это или гнев. Все равно, Базиль чувствовал, что то и другое направлено на его голову. Он чувствовал также, что сам смелеет и проникается злым желанием покорить толпу. И, словно обрадовавшись подоспевшей решимости, поторопился запальчиво крикнуть (скорее взвизгнул, чем крикнул).
— Se taire!
Что означало по-русски: молчать!
Но никто не обратил внимания на смешную французскую его запальчивость. Тогда Базиль сошел с крыльца, подошел к дяде Корню, кричавшему в первых рядах, и молча вытянул его за плечо из толпы. Дядя Корень позволил увести себя в хозяйскую светелку, а там Базиль объявил ему:
— Можешь сказать всем, что Шихин выкатит бочку вина за то, что станете работать в праздник. Иди и скажи. А теперь уходи, пожалуйста… До свиданьица! — добавил Базиль плачущим голосом и сел на лавку.
У него разрывалась голова от боли, от насильственных слов и мыслей, какие сегодня приходилось придумывать. Он не смотрел на Корня и ждал только, скоро ли тот уйдет. Он знал, что теперь может быть «спокоен», рабочие поймут, здраво рассудят, что их и так, и без бочки, не сегодня, так в следующее воскресенье заставили бы работать, ну а бочка все-таки подсластит им оброк.