Вот не сцене появился конферансье и объявил, что концертная группа грузинских артистов из Тбилиси сердечно приветствует славных воинов Заполярья и передает свой горячий привет. Мы отвечаем шумными аплодисментами.
— Первый номер программы — «Танец арабской невольницы». Исполняет Людмила Кулагина.
И конферансье уступает место на сцене стройной красивой девушке в восточной одежде, с длинными ногами. Ее движения под дробь барабана то стремительны, то плавны. Я не разбирался и не разбираюсь в балете, чтобы оценить мастерство артистки, но только нам, не отрывавшим глаз от сцены, хотелось, чтобы танец продолжался бесконечно.
Аплодировали балерине неистово, причем больше всех старался наш ряд. Девушку вызывали еще и еще. И она, радостная и счастливая, раскланивалась, посылая нам благодарные взгляды.
Выступали певцы, танцоры, даже жонглер, и все, как говорят, имели шумный успех.
Вдруг ко мне подсел капитан Терещенкр и, кивнув на сцену, приказал:
— Иди туда. Я удивился:
— Зачем?
— Зовут, ну эта, как ее, балерина.
— Почему меня?
— Просит познакомить с настоящим разведчиком, — подмигнул капитан.
— Но что я там буду делать?
— Иди, иди.
За кулисами было так много народу, что я сначала растерялся. Потом, осмелев, громко спросил:
— Кто меня звал?
— Идите сюда, — раздался из угла девичий голос. Я щелкнул каблуками:
— Чем могу служить?
Балерина протянула руку и в свою очередь поинтересовалась:
— А вам что, очень некогда или просто не хотите со мной говорить?
Я смутился и промолвил:
— Да нет.
— Тогда выйдемте, здесь очень жарко.
Мы вышли на морозный воздух, и тут я увидел легкие санки командира полка.
— Обождите минутку, я сейчас.
Пробравшись к месту, где сидел командир полка, я шепнул:
— Товарищ гвардии подполковник, ваша лошадь застоялась, разрешите немного проехаться,
— Разрешаю, — улыбнулся Пасько. Я вылетел из блиндажа.
Мое предложение прокатиться привело балерину в восторг, и через минуту мы мчались по ровному полю озера. Комья снега из-под копыт летели в лицо, мы отворачивали головы, но всякий раз друг к другу, смущенно молчали, а потом Людмила как-то по-домашнему ласково попросила:
— Расскажите, как вы стали разведчиком?
— Это долго и неинтересно.
Мне хотелось говорить совсем на другие темы.
— Неправда, мне про вас говорили… — Людмила осеклась и, помолчав, спросила: — Вы любите свое дело?
— Нет. Войну любить нельзя.
— А вам страшно, когда вы там, у них?
— Когда как. К страху ведь тоже можно привыкнуть.
— Интересно, — сказала Людмила, — а я вот не привыкну. До ужаса боюсь мышей. Да вы не смейтесь…
И балерина заговорила о себе.
Родители ее были актерами, она с детства привязалась к театру, но до сих пор не уверена в себе и считает, что настоящей балерины из нее не получится. У Людмилы был муж, есть дочурка и очень много друзей.
Почти час длилась наша приятная прогулка в санках и неторопливый разговор о жизни.
В школе, как и любой мальчишка, я презирал девчонок; повзрослев, считал женщин слабыми и ненадежными существами, которым не стоит особенно доверять. А вот в этот морозный вечер в душу забралось совсем незнакомое дотоле чувство, неизмеримо большее, чем уважение. Короче говоря, я насмерть влюбился в балерину.
Через два дня на Шпиле состоялся традиционный ужин. Я старался скрыть от товарищей свое отношение к балерине, но получалось как-то так, что я все время оказывался возле нашей милой гостьи. Ребята, конечно, весело обменивались многозначительными взглядами и подмигивали: «Давай, мол, не теряйся!»
После ужина собрались в блиндаже полкового клуба, где давали концерт наши самодеятельные артисты.
Дмитрий Дорофеев прочитал стихи Ильи Эренбурга:
О, ты узнаешь русский гнев!
Я не Париж, не Дания.
И, вся от страха побледнев.
Ты будешь выть, Германия!
Потом «Швейк» на пару с Ерофеевым изобразили несколько сценок.
Вот «Швейк» — Гитлер с наведенными углем усиками и спущенным на глаза чубом обращается к своему портрету, за которым прячется, стоя на табуретке, Коля Ерофеев:
— Ну, Адольф, что же теперь делать?
— Меня снять, тебя повесить, — отвечает портрет.
А вот два солдата в траншеях ведут между собой разговор.
— Послушай, Адольф, чего же ты обижаешься на карьеру? Фюрер тоже начинал с ефрейтора.
— Сам ты скотина, — отвечает Адольф-Ерофеев. Сценки вызывают взрывы смеха. Смеется и Людмила.
В тот вечер мы много танцевали под баян, который без устали терзал все тот же Николай Ерофеев. Танцевали в шести километрах от передовой.
Было за полночь, когда мы с Людмилой встали на лыжи, и я провожал ее все двенадцать километров. Прощаясь, договорились, что будем по возможности встречаться в свободное время. Но, к сожалению, такого времени ни у меня, ни у нее в ближайшие дни не оказалось.
Дело в том, что нам подвалила удача. Наблюдая за обороной противника, мы установили, что стык между высотами Стог и Верблюд немцы, по существу, не охраняют и лишь держат лощину под прицелом со своих опорных пунктов. Тихой снежной ночью наша пятерка (Ромахин, Ерофеев, Гришкин, Михаил Сырин и я) сумела пробраться в ближние тылы фрицев. За несколько часов мы обнаружили и нанесли на карту две вражеские батареи.
На следующую ночь снова сходили к немцам той же дорогой — потребовалось уточнить и проверить некоторые данные. Задание было выполнено без всяких приключений, если не считать совершенно нелепого случая с нашим уважаемым Петром Тришкиным.
Мы подбирались к стыку высот, когда пошел густой снег, началась метель. Дудочка, с утра смурыгавший носом, вдруг раскашлялся. Я шикнул, но Гришкин ничего не мог поделать с собой, как ни старался — кашель душил его. Приказываю ему возвращаться в свои траншеи.
Петр понимающе кивает и через минуту пропадает в снежной пелене.
Вернувшись на другой день, мы от самого же Дудочки узнали историю о том, как он взял пленного и сам был пленен поваром второго батальона.
— Ну топаю себе, направление вроде бы верное, — неохотно выдавливает Дудочка. — Да снежище, ветер, сами знаете, глаза застилает. Стану спиной, дух перевести, и опять помаленьку топаю. Долго шел, только вдруг слышу: похрапывает кто-то рядом, обернулся — прямо на меня прет что-то белое и громадное. Тут и мой кашель пропал. Прыгнул в сторону. Лежу, а мимо, смотрю, лошадка трусит, за ней в санках человек, весь белый от нега, согнулся крючком и застыл, как на картинке. Хрен его знает — иль наш, иль немец.
Ну и пристроился я сзади на полозья — лошадка-то нашу сторону прет. Возница на передке не шевелится. Пошарил в санках: термосы, в каких немец супы на передовую возит, винтовка. Ага, думаю, стало быть, суповоз в пурге заплутался. Я его, голубчика, вместе с ужином сейчас к своим представлю. Только это подумал, слышу: «Руки вверх!» Гляжу, лошадка стоит около дверей батальонной кухни, а рядом с санями повар карабин вскинул, вот-вот стрельнет. Гришкин умолк.
— Что ж дальше-то, Петя?
— А ничего интересного. Разобрались, что к чему. Но, как мы узнали, повар и солдаты, дежурившие по кухне, прежде чем разобрались, дали Гришкину несколько увесистых оплеух за строптивость и неподчинение приказу.
Пленный гитлеровец, доставивший себя и Гришкина в расположение нашего полка, дал ценные сведения о размещении вражеских подразделений. Он действительно возил питание на передовую и, курсируя от кухни до опорных пунктов, знал немало.
Не успели мы передохнуть после вылазки в тыл, как взвод получил задание — патрулировать нейтральную полосу между пограничными постами и левым флангом обороны дивизии. Таким образом, надежда на встречу с Людмилой опять лопнула.
Однажды вечером, когда мы уходили нести патрульную службу, Ромахин попросил оставить его с дежурным отделением.