Слушая полковника, я просто не верил ушам: как это, украсть командира полка? Что они там, бараны? Но общая идея захватила и увлекла. Мы жаждали деталей, а главное — действий. Однако прошло много часов, прежде чем мы покинули штаб и вернулись в свою маленькую гостиницу на краю Москвы. Операция готовилась солидно, прочно. Мы побывали во многих отделах штаба, изучали по географическим атласам и учебникам район, где нам предстояло действовать, знакомились с военной формой различных родов войск вражеской армии, взяли с собой для чтения немецкие воинские, уставы и наставления. От нас требовалось изучить все это до тонкости, причем в самые короткие сроки. Мы должны были приобрести даже привычки немецкого офицерства.
На другой день к нам в гостиницу Иван Богатырь привез настоящего немецкого офицера, и тот несколько часов с большим усердием старался привить нам изысканные манеры. Прежде всего научились небрежно, с этаким форсом отдавать честь. Добавлю, что это искусство мы довели до совершенства, уже самостоятельно упражняясь перед зеркалом.
Разговаривая с немцем, я спросил, как он находит мое произношение, не выдает ли меня акцент.
Офицер был до обидного откровенен:
— Вас никто и никогда не примет за немца, — сказал он, — можете на это не рассчитывать. Слишком много грубых ошибок, а произношение, как у вас говорят, рабочее и крестьянское. Вот он, — офицер указал ил Ивана Богатыря, — может быть, и есть настоящий немец, только в этом не — признается. Во всяком случае, он больше немец, чем русский.
Иван не знал, что делать: то ли радоваться такому комплименту, то ли сердиться.
Все дни, связанные с подготовкой к операции, были заполнены до предела разными занятиями, и лишь поздно вечером, когда голова тупела, мы могли немного поговорить о жизни. Выйти прогуляться, сходить в кино мы, откровенно говоря, побаивались.
Москва той поры все еще оставалась полуфронтовым городом. На улицах ходили патрули, появление перед которыми в военной форме означало дилемму: или — «Ваши документы!», или «Пройдемте в комендатуру!». То и другое нас не устраивало. Не покажешь документы — дезертир, а покажешь — какой же ты после этою разведчик, коли тебя уже знают? Вот и пришлось нам безвылазно сидеть в гостинице до тех пор, пока Иван Богатырь не раздобыл нам гражданскую одежду и московские документы, включая ночные пропуска. Мы получили возможность гулять по вечерам и ходить в кино, где сидели по два сеанса подряд, обдумывая все детали теперь уже хорошо разработанной операции.
Однажды Богатырь вручил мне маленький фронтовой треугольник из грубой коричневой бумаги, той самой, в которую заворачивали заводские пачки патронов. Письмо было от Ивана Ромахина. Он сообщал, что во взводе по-прежнему нет командира и все ждут нас, что Дима Дорофеев получил орден Отечественной войны второй степени, а он, Ромахин, представлен к Красной Звезде. В конце была сделана приписка: «У нас сейчас много белого-белого снега, ночи лунные и светлые без всяких ракет. Счет убитых немцев растет, а Ваня Ромахин, хоть и чертыхается из-за наших промахов, но все время берет нас на передовую и на ничейную землю. Все девчата желают скорого вашего возвращения. Плугова».
Письмо принесло с собой тепло наших северных землянок, улыбки и голоса друзей. Оно обрадовало нас и в то же время заставило сладко сжаться сердце. Такое бывает, когда человек вспоминает лучшее, самое сокровенное, что было в прошлом. Спасибо вам, дорогие. Мы вернемся, мы не имеем права не вернуться.
Еще несколько дней прошло в приготовлениях, и вот мы все трое в поезде Москва — Ярославль. Вагон переполнен. Едва нашли место. В общем купе, куда мы пристроили единственный чемодан, сидит стайка девчат. Знакомимся. Все они из какого-то училища и коренные москвички. Едут к родителям в Ярославль, куда в то время были эвакуированы многие государственные учреждения столицы. Поезд шел медленно, часами простаивал ка маленьких пустынных станциях, пропуская воинские эшелоны. От нечего делать мы с девчатами почти всю дорогу резались в подкидного. В качестве стола для карт одна из девушек приспособила наш чемодан, чем сразу испортила нам настроение. Мы все время боялись, что чемодан ненароком соскользнет с колен и откроется. Тогда быть беде — пассажиры неминуемо примут нас за фашистов-диверсантов — ведь в чемодане лежали новенькие немецкие парабеллумы и черная офицерская форма войск СС. За сутки пути нам так и не удалось сомкнуть глаз.
В Ярославль прибыли в полдень и прямо с вокзала поехали в городскую комендатуру. Там о нас знали и сразу же отправили в гостиницу. Утром следующего дня мы уже тряслись на грузовике по левому берегу Волги.
День стоял морозный, яркий снег искрился в лучах солнца и слепил глаза. Грузовик бежал по хорошо укатанной дороге легко и быстро.
В кузове кроме нас троих находились еще четверо: капитан-артиллерист, возвращавшийся в свою часть после госпиталя, два солдата и молоденькая медицинская сестра. Все они сидели спиной к кабине, спрятав лица от встречного ветра и подняв воротники шинелей. Мы же, поддерживая друг друга, стояли во весь рост и мужественно глядели вперед. Морозный встречный ветер жег лоб, щеки, подбородок, выдавливал из глаз слезы. Медсестра строго заметила, что смотреть на ветер нельзя, надует в глаза и будет больно.
Но мы отшучивались и даже пытались доказать, что это нам полезно. Если бы сестричка знала причину нашего «отважного» поведения! Нет, не бравада, не желание показать хорошенькой женщине свою волю и выносливость заставляли нас «плакать» на бешеном ветру.
С какой бы радостью мы присели, отвернулись и спрятали головы в шинели! Но ведь немецкие офицеры, прибывшие с острова Крит, должны иметь загорелую, смуглую кожу, а мы были бледнолицы, как грибы-шампиньоны. И грузовик-то мы выбрали для того, чтоб в пути обветрить и провялить наши лица до менее подозрительного цвета. Много раз мы останавливались, чтобы подышать, размять затекшие ноги, иногда в попутной деревне удавалось согреться за самоваром. В одной из деревушек мы постучались в первый же попавшийся дом и спросили у открывшей двери молодой хозяйки, не угостит ли она чайком озябших путешественников. Женщина улыбнулась открыто, весело и пригласила в дом.
В избе на русской печи лежала маленькая седая старушка. Молодая хозяйка стала на лавку, и мы услышали шепот:
— Маманя, люди тут с дороги. Обогреться просят. Самовар, что ль, поставить?
— Ставь, а я в погреб спущусь.
Через полчаса мы сидели за пыхтящим самоваром, хрустели солеными огурцами и квашеной капустой, а старушка, жалостливо поглядывая на нас, то и дело просила «не отказать» и «откушать». К концу чаепития, когда мы оттаяли и насытились, завязался разговор. Старушка объявила, что нынче ей бог послал праздник — оба сына, как сговорились, с фронта письма прислали. Бог их миловал — пока живы и здоровы.
Старушка без умолку рассказывала о своем житье-бытье— «до войны, милые, разве так жили?»; о колхозных делах — «скотина-то у них страсть как отощала, какая из соломы еда»; о своей красивой невестке — «она мне эаместо дочери родной».
И вдруг эта старая добрая женщина, у которой, казалось, вся жизнь-то от стола до печки, сказала:
— Люди вы, гляжу, военные, грамотные. Скажите мне, сынки, доколе же вы отодвигаться-то будете? Сколько же солдат у бусурмана проклятущего Гитлеряки, коль их кажинный день сон по радио тыщами кладут?
И пока мы мялись, подыскивая слова, чтобы ответить старушке, та вздохнула и убежденно произнесла:
— Видно, наши генералы поля большого никак не найдут. Вот как найдут, и тогда войне полный конец.
— Какого поля, мать?
— Такого большого поля, чтоб всем миром собраться и побить фашистов.
Мы были поражены таким неожиданным выводом и не сразу поняли глубокий смысл этих слов. Бабка действительно как в бога верила, что непременно найдется такое поле, где русские могут развернуться во всю свою мощь и одолеть супостата. Мне хотелось встать и обнять эту старуху, невольно преподавшую нам урок великого патриотизма и веры в победу. Я глядел на коричневые морщинистые руки старой крестьянки, на ее осунувшееся с запавшими глазами лицо, и вдруг с острой жалостью понял, что бабка плоха, она не дождется конца войны, не дождется сыновей. Хотелось сказать: «Мы найдем поле, мать, и победим».