— Да, — отвечала она.
— Ты боишься?
— Нет, какой смысл?
«Почему же именно она не боится?» — подумал Франц. В нем шевельнулось глухое подозрение, что ей все еще приятно быть хоть чем-то связанной с Георгом. Он неожиданно спросил:
— А кто, собственно, был тот человек, которого они тогда вечером у тебя арестовали?
— Ах, просто мой знакомый, — отвечала Элли. К стыду своему, она почти совсем забыла про Генриха. Нужно надеяться, что бедняга опять у своих родителей! Насколько она его знает, он тоже после столь печального приключения никогда к ней не вернется. Не такой он человек.
Все еще держась за руки, они смотрели перед собой. Печаль сжимала их сердца.
Затем Франц сказал совсем другим, сухим тоном:
— Так ты, Элли, припомнила, кто из прежних знакомых Георга здесь в городе мог бы принять его?
Она назвала несколько фамилий; кое-кого из этих людей Франц знавал раньше. Но нет, Георг, если его рассудок еще не помутился, не пойдет к ним. Затем два-три совсем незнакомых имени, заставившие Франца насторожиться, затем друг детства Георга, маленький Редер, о котором подумал и сам Франц, затем старик учитель, но он давно уже стал пенсионером и уехал отсюда.
Есть две возможности, размышлял Франц: или Георг потерял разум и не в состоянии соображать, тогда все наши планы бесцельны, тогда ничего нельзя предвидеть, ничем нельзя ему помочь; или он еще в силах думать, и тогда его мысли должны идти в одном направлении с моими; кроме того, Герман, наверно, знает, с кем Георг встречался перед самым арестом. Но прямо от Элли нельзя отправиться к Герману. А часы идут и проходят бесплодно. Он забыл о сидевшей рядом с ним женщине. Франц быстро вскочил — ее рука, лежавшая у него на коленях, соскользнула — и составил пустые корзины, в которых мечтал унести Элли. Элли заплатила за яблоки, он дал сдачу. Затем добавил:
— Если спросят, мы скажем, что ты дала мне пятьдесят пфеннигов на чай. — Он был готов к тому, что его при выходе из дома задержат.
И только когда тревога прошла, когда Франц выбрался из этого дома, когда его скрипучая тележка уехала с этой улицы, только тогда ему вспомнилось, что они с Элли даже не простились и не обсудили возможность встретиться опять.
У Марнетов он рассчитался, не забыл и про чаевые.
— Это уж тебе, — сказала фрау Марнет, решившая быть великодушной.
Когда он, перекусив, ушел в свой чулан, Августа сказала:
— Сегодня он получил отставку, ясно.
Ее муж сказал:
— Вот увидишь, он еще вернется к Софи.
Когда Бунзен куда-нибудь входил, людям хотелось извиниться за то, что комната слишком тесна и потолок низок. А на его красивом мужественном лице появлялось снисходительное выражение, словно он хотел сказать, что зашел только на минутку.
— Я видел, что у вас свет, — сказал он. — Да, нелегкий денек выдался.
— Садитесь, — сказал Оверкамп. Он отнюдь не был в восторге от гостя. Фишер встал со стула, на который усаживался во время допросов, и перешел на скамейку у стены. Оба они отчаянно устали.
— Знаете что, — сказал Бунзен, — у меня есть в комнате водка. — Он вскочил, распахнул дверь и крикнул в темноту: — Эй, эй! — Донеслось щелканье каблуков.
Казалось, весь мир за порогом померк, и туман, точно пар, тяжелыми волнами катился через порог в комнату. Бунзен сказал:
— Я обрадовался, что у вас еще свет. Откровенно говоря, я уже просто не в силах все это выдерживать.
Оверкамп подумал: господи, этого еще недоставало. А угрызения совести — это не меньше чем на полтора часа. Он сказал:
— Милый друг, в этом мире — уж так он устроен — выбор сравнительно невелик: или мы держим людей известного сорта за колючей проволокой и стараемся — гораздо усерднее, чем это было принято до нас, — чтобы они там и оставались, или за проволокой сидим мы, и они сторожат нас. Но ввиду того, что первое положение разумнее, приходится, чтобы сохранить его, предварительно принять целый ряд разнообразных и довольно неприятных мер.
— Вот-вот, я совершенно с вами согласен, — отозвался Бунзен. — Тем более мне претит дурацкая болтовня нашего старика Фаренберга.
— А это, милый Бунзен, — сказал Оверкамп, — уж ваше личное дело.
— Теперь, когда притащился Фюльграбе, старик твердо уверен, что всех переловит. А вы что думаете на этот счет, Оверкамп?
— Я — следователь Оверкамп, а не пророк Аввакум. И ни к великим, ни к малым прорицателям не принадлежу, я здесь выполняю тяжелую работу.
Он подумал: этот лоботряс все еще невесть что о себе воображает только оттого, что в понедельник утром он один отдал несколько вполне естественных распоряжений, вытекающих из правил служебного распорядка.
Появился поднос с водкой и рюмками. Бузен налил, осушил одну, затем вторую, третью. Оверкамп наблюдал за ним с профессиональным вниманием. На Бунзена водка оказывала своеобразное действие. По-настоящему пьяным он, может быть, никогда не бывал, но уже после третьей рюмки в его словах и движениях замечалась какая-то перемена. Даже кожа на лице слегка обвисла…
— И притом, — продолжал Бунзен, — я сильно сомневаюсь, чтобы эти четыре субъекта на своих крестах еще что-нибудь чувствовали, а уж пятый, Беллони, — тот наверняка ничего не чувствует, поскольку висят только его старый фрак и шляпа. Ну, остальные заключенные, когда их выстраивают на «площадке для танцев» — хочешь не хочешь, а смотри, — те, конечно, чувствуют. Эти же четверо — они ведь знают, что их ждет… Говорят, когда знаешь, все становится безразлично и совсем ничего не чувствуешь. Да и потом — им просто неудобно стоять, ведь даже не колет, это только Фюльграбе хныкал, что он обманулся в своих лучших надеждах. Интересно, возьмут его еще раз в оборот сегодня? Если да, пустите и меня посмотреть.
— Нет, дорогой мой.
— Отчего же нет?
— Служба, мой друг. У нас на этот счет строго.
— Знаем мы ваши строгости, — сказал Бунзен, его глаза заблестели. — Дайте мне хоть на пять минут этого Фюльграбе, и я вам скажу, случайно он встретился с Гейслером или нет.
— Он может наплести вам, будто с Гейслером даже условился, если вы дадите ему пинка в живот. Но я вам и после этого скажу, что встреча эта только случайность, а отчего? Да оттого, что Фюльграбе тряхнуть достаточно, и показания сыплются, как сливы с дерева; оттого, что у меня свое представление о Фюльграбе и свое представление о Гейслере. Мой Гейслер никогда не станет уславливаться с Фюльграбе о встрече в городе среди бела дня.
— Если он остался сидеть на скамейке, как говорит Фюльграбе, значит, он еще кого-то поджидал. А все управляющие домами и все дворники получили его фото?
— Милый Бунзен, — сказал Оверкамп, — будьте благодарны хотя бы за то, что другие люди берут на себя столько забот.
— Ваше здоровье!
Они чокнулись.
— Не можете ли вы хорошенько выворотить мозги этому Валлау? Там должна быть фамилия того, кого дожидался Гейслер. Отчего бы вам не устроить очную ставку между Фюльграбе и Валлау?
— Милый Бунзен, ваша идея подобна шотландской королеве Марии Стюарт, она хороша, но не счастлива. Впрочем, если вы так интересуетесь этим — извольте, мы допрашивали Валлау очень подробно, вот протокол допроса.
Он достал из стола пустой листок. Бунзен изумленно уставился на листок. Затем улыбнулся. Его зубы, при смелых и крупных чертах лица, были, пожалуй, мелковаты. Мышиные зубки.
— Дайте мне вашего Валлау до завтрашнего утра.
— Можете захватить с собой этот клочок бумаги, — сказал Оверкамп, — и пусть он выплевывает на него кровь. — Он сам налил Бунзену еще. Полупьяный Бунзен обращался только к Оверкампу, сидевшему прямо перед ним. Фишера он как будто не замечал. Фишер, ссутулясь на своей скамейке, осторожно, чтобы не закапать брюки, держал в руке полную рюмку — он никогда не пил. Оверкамп сделал ему знак бровями. Фишер встал, спокойно обогнул Бунзена, подошел к столу, снял телефонную трубку. — Ах, извините, — сказал Оверкамп, — служба есть служба.