— Вот он! — крикнул Щуренок.
Теперь раздались свистки на берегу, не хватало только сирены. Хуже всего эта проклятая слабость — колени словно из ваты — и ощущение нереальности всего происходящего, оттого что все это не может случиться с человеком наяву, это как в страшном сне, когда, несмотря ни на что, бежишь и бежишь. Он упал плашмя — на рельсы, как только потом заметил. Оказывается, он попал на территорию фабрики. Из-за стены доносилось однообразное жужжание ремней, но уже не было ни свистков, ни криков.
— Конец, — сказал он, сам не зная, что разумеет под этим — конец ли его силам или его слабости. Без единой мысли ждал он некоторое время какой-нибудь помощи извне, или какого-то пробуждения, или чуда. Но чуда не произошло, и помощь извне тоже не пришла. Он встал и пошел дальше. Он выбрался на широкую улицу с двумя рядами рельсов; улица была пустынна, по сторонам ее тянулись не ряды домов, а отдельные фабричные здания. Решив, что берег теперь охраняется, он снова углубился в город. Сколько часов потеряно! Как она ждет, думал он, пока наконец не сообразил, что ведь это глупость. Лени никак не может ждать, она ничего не знает. Никто не поможет, никто не ждет. Неужели действительно нет никого, кто бы ждал, кто бы помог? Его рука болела — он опять упал на нее; аккуратная, чистая повязка вся в грязи.
На маленькой площади, куда краем выходил главный рынок, закрывались палатки. Перед трактиром остановилась вереница грузовиков. Георг вошел, разменял монету в пятьдесят пфеннигов и, сев за столик, спросил стакан пива. Его сердце делало такие скачки, словно внутри было страшно много места. Но при каждом скачке оно пребольно ушибалось. Долго я этого не выдержу, додумал он. Часы — может быть, дни — нет.
Человек, сидевший за соседним столиком, пристально посмотрел на него. Он будто уже встречался сегодня с этим субъектом? Опять, опять мечись туда и сюда, как бешеная собака, ничто тебе не поможет. Ну же, Георг!
И в трактире и перед ним было довольно много народу, приезжие и торговцы с рынка. Он внимательно рассматривал их. Вон молодой человек помогает пожилой женщине при погрузке. Когда тот подошел к груде корзин, Георг направился к нему.
— Послушайте! Как фамилия этой женщины, там наверху, в кузове?
— Этой лохматой? Фрау Биндер.
— Значит, она самая, — сказал Георг, — я должен ей кое-что передать.
Он постоял возле корзин, пока был запущен мотор. Затем подошел к грузовику. Подняв голову, он спросил женщину:
— Вы ведь фрау Биндер?
— А что такое? Что такое? — спросила женщина недоверчиво и удивленно.
Георг устремил на нее решительный взгляд.
— Пустите-ка меня на минутку наверх, — сказал он, — я дорогой расскажу вам, мне туда же! — Машина отъехала. Георг крепко вцепился в борт. Очень медленно, со всякими отступлениями, начал он плести что-то насчет больницы, насчет каких-то дальних родственников.
Тем временем человек, сидевший за соседним столиком, вышел к парню, с которым Георг разговаривал.
— О чем он вас только что спрашивал?
— Действительно ли эта женщина фрау Биндер, — ответил парень удивленно.
VI
Когда обойщик Меттенгеймер работал недалеко от дома, он обычно уходил обедать к себе. Но сегодня он зашел в трактир, заказал свиную грудинку и пиво. Мальчишку-ученика он угостил гороховым супом. Потом заказал пива и для него и принялся расспрашивать его тем уверенным тоном, каким говорят с подростками мужчины, сами вырастившие нескольких сыновей. Кто-то вошел, сел и спросил себе маленькую кружку светлого. Меттенгеймер тут же узнал вошедшего по новой фетровой шляпе, они утром вместе ехали на двадцать девятом. Его сердце на миг тревожно сжалось — он сам не знал почему. Перестав болтать с учеником и торопливо проглотив последние куски, мастер поспешил вернуться на работу, чтобы нагнать все, что, по его мнению, было упущено из-за утреннего опоздания. Жене он еще ничего не сказал о вызове. Теперь он решил не говорить совсем. Ему вообще хотелось забыть, как можно скорее забыть об этом допросе, об этом дурацком вызове. Он все равно не в силах догадаться, что тут кроется. Да, вероятно, ничего и нет. Просто они время от времени выхватывают людей. Вероятно, в этом городе, где людей полным-полно, есть и еще такие «выхваченные», как он. Только друг другу они об этом не говорят. Стоя на стремянке, Меттенгеймер бранился, оттого что бордюр наложен неправильно. Он уже собрался слезть с лестницы, чтобы навести порядок и в нижнем этаже, как вдруг у него закружилась голова, и он присел на ступеньку. Смех штукатуров, дразнивших ученика, звонкий голос парнишки, который тоже не оставался в долгу, разносились в пустом гулком доме гораздо громче, чем могли бы звучать голоса бывших и будущих его обитателей, ибо их заглушают вещи, все эти ковры и кресла. Обойщик покачивался на своей стремянке. В пролете парадной лестницы чей-то голос прокричал:
— Шабаш!
Обойщик крикнул в ответ:
— Пока только я объявляю шабаш!
На остановке двадцать девятого он снова встретился с человеком в фетровой шляпе, который рано утром вместе с ним ехал и потом пил пиво в той же пивной. Вероятно, тоже работает где-нибудь поблизости, решил Меттенгеймер, когда тот сел вслед за ним на двадцать девятый.
Меттенгеймер кивнул ему. Вдруг он вспомнил, что сегодня опять забыл у швейцара сверток с шерстью для жены. Она и так вчера вечером отругала его за это. И вот он снова сошел и вернулся, торопясь, чтобы поспеть на следующий трамвай. Он чувствовал себя очень усталым и с удовольствием думал об ужине и вообще о доме. Внезапно его сердце вздрогнуло от мучительной, леденящей тревоги: человек в новой фетровой шляпе, с которым он расстался в предыдущем вагоне, каким-то образом очутился на передней площадке этого. Обойщик пересел на другое место, он глазам своим не верил. Но он не ошибся. Он сразу же узнал эту шляпу, этот выбритый затылок, эти короткие ручки. Меттенгеймеру не хотелось пересаживаться на другой номер и он решил было доехать до центра и затем пройти пешком. Но теперь он передумал и, доехав до Цейльштрассе, все-таки пересел на семнадцатый. Он облегченно вздохнул, так как наконец был один. Но едва он очутился на площадке семнадцатого номера, как услышал за собой торопливые шаги и затем отрывистое сопенье только что вскочившего человека. Незнакомец в фетровой шляпе скользнул по нему взглядом, совершенно равнодушным и вместе с тем очень внимательным. Затем повернулся к обойщику спиной — ведь Меттенгеймер при выходе все равно должен был пройти мимо него. И Меттенгеймер понял, что этот человек сойдет следом за ним и что ускользнуть от него невозможно. Его сердце заколотилось в отчаянном страхе. Сорочка, давно высохшая, снова вымокла от пота. «Что ему от меня нужно? — думал Меттенгеймер. — Что я мог совершить? Что я могу совершить?» Он не удержался от искушения и еще раз обернулся. Среди множества шляп, мелькавших в вечерней толпе, уже не по сезону летних и еще не по сезону фетровых, он увидел и ту, которую искал, — ее владелец шествовал не спеша, словно знал, что у Меттенгеймера теперь пропала охота к неожиданным трамвайным пересадкам. Обойщик перешел улицу. У двери своего дома он еще раз быстро обернулся в приливе внезапной храбрости, которая таится в сердце людей, готовых в иных случаях постоять за себя. Лицо преследователя вынырнуло у него за плечом, тупое, дряблое лицо, с гнилыми зубами. Платье его было довольно поношено, кроме шляпы. Может быть, и шляпа была не новая, а только не такая потертая. В этом человеке не было, в сущности, ничего страшного. Для Меттенгеймера самое страшное заключалось в необъяснимом противоречии между упорством преследователя и полным его равнодушием.
Войдя в дом, Меттенгеймер положил пакет на ступени лестницы, чтобы запереть на ключ дверь, которую днем придерживал крючок, вделанный в стену.
— Зачем ты, собственно, запираешь, отец? — спросила его дочь Элли, в это время спускавшаяся по лестнице.
— Да сквозит, — ответил Меттенгеймер.