Он засмеялся и закашлял.
— Господин Вольперт уже во второй раз обходит всех чиновников, — сказал Абст. — Циллиха так и не удается найти.
— Я делаю, что в моей власти, чтобы отправить этого мерзавца на каторгу, — сказал Вольперт и спросил, глядя в ясные глаза учителя и сам удивляясь своему вопросу: — А вы бы это стали делать?
Деграйф, которого тоже удивил этот вопрос, не вяжущийся с жесткими чертами лица инженера, в свою очередь удивил его своим ответом, не соответствующим его ясным глазам:
— Конечно, чтобы все они могли жить. — И он жестом указал на мальчишек, которые как раз выбегали из школы на площадь. — А особенно вот этот.
Невысокий мальчик с учительским портфелем в руках нерешительно подошел к каштану. Его волосы цвета спелой ржи, отдельными толстыми прядями расходясь от макушки, словно шапка, покрывали его круглую голову. Он мрачно глядел на незнакомца, сидевшего между бургомистром Абстом и учителем Деграйфом. Он прекрасно помнил, как этот человек появился. Он уже тогда почувствовал, что от этого человека исходит что-то леденящее и давящее, какая-то смутная угроза, которая с тех пор как зловещая тень нависла над ним и его семьей. Хотя он был еще совсем юн, он уже прожил свою юность. Прежде все с ним приветливо здоровались, никто в деревне не смел его задирать, потому что он был сын человека на особом положении. А теперь ходили слухи, будто с исчезнувшим отцом не все в порядке. Словно государство нечто столь же необъяснимое и неведомое, как ветер, который дует то так, то этак; и вот теперь ветер вдруг задул против него. Он с тревогой отвернулся от незнакомца, который тоже мрачно его разглядывал, и остановил свой взгляд на лице молодого учителя, к которому уже чувствовал доверие.
— Говорят, у черта нет детей, — сказал Вольперт.
Учитель засмеялся и закашлял.
— А у меня другие сведения. Я читал сказку, в которой рассказывалось, что однажды черт изнасиловал девушку. И тогда господь бог сделал так, чтобы сын ее унаследовал от отца только хорошие качества.
— А разве у черта есть хорошие качества?
— По моей сказке выходит, что да. Сын был чрезвычайно умен.
Учитель положил портфель на колени. Он задумчиво поглядел на мальчика, который все еще чего-то ждал.
— Да, можешь идти домой.
Бессильное послеполуденное солнце золотило голые суковатые деревья. Только последний лист каштана пылал красным пламенем.
Циллих бродил теперь по пустынным дорогам уже окрашенного осенью высокогорья. Иногда ему попадались на пути глухие деревни. Война их пощадила, но они все равно вымирали от нищеты и заброшенности. Первое время он даже не голодал, потому что у него еще оставались деньги от последней получки. Крестьяне в этих высокогорных селениях никогда не удивлялись, встречая одиноких, заблудившихся путников. И Циллиху иногда казалось, что он может здесь вечно странствовать, не зная ни отдыха, ни срока, страдая от голода, но целый и невредимый, как Вечный жид. Его пускали ночевать, а он за это помогал убирать сено. Когда он сидел вечерами в крестьянских домах, где рано гасили огонь, чтобы поберечь керосин или свечи, он с озлоблением думал: «Зачем они вообще живут на свете?» Он томился без духовой музыки, чеканного шага и резких выкриков команд. Он ненавидел эти серые, однообразные дни, которые, подобно воде, текли между пальцев. Он тосковал по открытой схватке, когда можно топтать ногами противника, орущего, отбивающегося, истекающего кровью. Ему невмоготу было склоняться перед обстоятельствами, словно трава под граблями.
Однажды он неожиданно вышел к горному озеру и с удовольствием услышал, что с противоположного берега доносились гулкие удары топора и молотков и визг пилы. Наконец-то он снова услышал звуки работы, звуки продуктивной человеческой деятельности. Он направился к плотине, которую теперь восстанавливали. Он даже забыл на минуту, что должен затаиться, спрятаться, а не привлекать к себе внимание. Он думал: «Скоро я здесь стану бригадиром, как там, на карьере, в Вейнгейме».
Он смело обратился к начальнику стройки. Объяснил, что направляется в Фульду, и спросил, не найдется ли для него работы до конца недели. Он показал справки из Вейнгейма и Эрбенфельда. Ему дали работу и первое время внимательно следили за ним, по придраться было не к чему. Он не был ни лодырем, ни халтурщиком. Порученную работу он выполнял точно, усердно и молча.
Все рабочие ели и спали вместе в наскоро сколоченных бараках из неотесанных бревен, которые, как только плотина будет пущена, разберут и сплавят вместе с остальным лесом. Они подробно расспрашивали Циллиха, куда и откуда он шел, и Циллих отвечал каждому одно и то же.
Вечером его пригласили играть в карты. Он изо всех сил старался хорошо играть, словно любая его ошибка могла иметь бог весть какие роковые последствия. Он буравил своими глазами-бусинками одного игрока за другим, и по едва заметным знакам улавливал, у кого не было нужной карты. Но вдруг его внимание рассеялось, потому что он стал прислушиваться к разговору, который вели у него за спиной.
— Надо ходить от двора к двору, не миновать ни одной горной деревушки. Власти, вероятно, вскоре заявят, что заниматься проверкой — это их дело, а может, они и удовлетворятся принятыми нами мерами.
Эти слова, причем каждое звучало веско, произнес, судя по голосу, уже не молодой человек. За столом воцарилась тишина, хотя говорили как бы мимоходом, сдержанно.
— Прежде всего надо начать с нас самих. Лучше всего было бы, если бы каждый выступил перед всем коллективом и точно указал, где и как он провел прошедшие двенадцать лет. При этом он обязан будет ответить на любой заданный нами вопрос.
Кто-то сзади крикнул, и Циллих понял, что и там прислушиваются к этому разговору:
— А кто будет задавать вопросы?
— Конечно, мы. Такую проверку надо бы провести на каждом производстве, среди всех работающих людей, по всей стране.
— Да кто последует нашему примеру? Мы в такой глуши, за тридевять земель от всех!
— Не имеет значения, — сказал кто-то, заикающийся от волнения. — Главное — положить начало. За тридевять земель или еще где — неважно.
Тот, что постарше, сказал:
— Нечто подобное проводили в России двадцать пять лет назад, это называлось чистка.
Тут воцарилось почтительное молчание, словно тот, что постарше, был древним-предревним стариком, жившим на свете, когда никого еще не было, задолго до потопа, чуть ли не при сотворении мира. С той настойчивостью, с которой внуки пристают к дедушке, младший собеседник, заикающийся от волнения, попросил:
— Расскажи нам об этом поподробней.
Весь вечер Циллих ничем не был отягощен. А тут сразу сердце упало. До этого он как бы парил в воздухе, а теперь сердце, как гиря, тянуло его к земле.
— Семерка бубен, Шульце, черт возьми, чего ты зеваешь! — ругался кто-то за его столом.
Циллих ухмыльнулся, он все же не мог побороть желания быстро обернуться. Видно, все эти предложения делал, чтобы придать себе вес, вон тот бодрый старикашка с пушистыми, седыми усами и строгими голубыми глазами. Провод, на котором свисала с потолка единственная электрическая лампочка, зацепили за крюк на окне, так что свет теперь падал на сдвинутые столы. Лица сидевших за картами, измененные игрой света и тени, показались Циллиху страшными, как у привидений.
Он с отчаянием бросил карту на стол.
— Семерка бубен!
Они заржали:
— Наконец-то!
Он уставился глазками-бусинками в карты, он думал: «Не могу же я сейчас встать и уйти, это покажется подозрительным. Впрочем, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Прежде чем они пошевелятся, я буду уже по ту сторону гор. Что лежит за горами? Французская зона оккупации? Вот туда я и подамся. Там другое начальство, другая администрация, другие учреждения. Но на этот раз я уйду с еще большими предосторожностями, совсем незаметно, не привлекая ничьего внимания».
На следующее утро он был бодрее обычного. О нем говорили: вот этот как будто оттаял. Во время обеденного перерыва ему удалось подойти к тому усатому старику, который ночью ораторствовал. Он рассказал ему о всех своих несчастьях: дети пропали без вести, дом разбомбили, жена умерла, а сам он провел долгие годы в заключении, в лагере Пяски, который он, пользуясь собственными наблюдениями, впечатляюще описал. Строгие глаза старика при дневном свете оказались добрее. «Тех, кто спрашивает совета, всегда любят», — думал Циллих.