Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сергунька попрежнему старался урвать каждый свободный час, чтобы сбегать домой или к Ивасю и Оксане Грицаевым, или к деду Калинычу. Калиныч заметно одряхлел. Зимою случилось с ним горе, которое сделало его песни про старые казацкие времена и про казацкую долю еще более скорбными: он ослеп. Потеря света жгучим удушающим кольцом охватила, сжала сердце старика. Казалось, его бандура научилась плакать то тихими, как ковыль, то горькими и безутешными, то гневными слезами.

Особенно трогала Сергуньку одна дума, которую Калиныч запевал так проникновенно, что, услышав ее, нельзя было оторваться, нельзя уйти, — так бы и слушал час за часом, пока не наступит поздняя ночь:

Молода дiвчина сон-траву iрвалa,
старую мати питала:
чи той сон-трава — козацькая сила?
Чи той сон-трава — козацька могила?

И дальше, точно горький ручей, текла, пылала словами длинная дума.

У дворового музыканта Чуки была старая скрипка. Иногда по вечерам Сергунька пробирался к нему и пробовал учиться играть. Было очень трудно и неудобно, смычок плохо слушался, скрипка не хотела петь теми голосами, какими она пела в руках Чуки. Но Сергунька настойчиво побеждал неуменье своих пальцев: была какая-то сила в нем, которая горела в груди, которая сияла там, подобно потерянной звезде, и хотела излиться в звуках.

Но однажды Степан Федорович, рассерженный тем, что на его крики: «Трубку»! — казачок не явился, — подкрался к музыкальной каморке, вырвал у Сергуньки скрипку и изо всей силы замахнулся ею, норовя ударить по голове. Сергунька, как вьюн, вильнул в сторону, Степан Федорович промахнулся — скрипка ударила по плечу, хрустнула и рассыпалась в тонкие легкие щепы. Сергунька после этого до ночи стоял голыми коленями на острой трехгранной гречке. Гречка врезывалась в кожу, смачивалась кровью. А Чука больше недели склеивал кусочки разбитой скрипки.

В конце мая, когда в господском саду турбаевские дивчата высаживали по наряду цветы из оранжереи в клумбы, произошла нелепая история, которая горячей бурей дохнула на село. Софийка Ковалева, шестнадцатилетняя хохотушка и плясунья, неосторожно споткнувшись о лопату, упала на какой-то редкий цветок, переломила, смяла его совершенно. А над цветком этим садовник и барышня Мария Федоровна целую весну дышать боялись. Вскрикнула барышня, вспыхнула, затряслась, затопала:

 — Да я тебя, подлая, убью! Убью!.. Убью! — захлебывалась она слезами. — Спиридон! Спиридон! — закричала тут же, вызывая кучера, и все поняли, что сейчас начнется страшное и жестокое наказание.

Софийка от ужаса онемела. Потом вдруг рванулась и побежала. Перескочила через садовую ограду и, не оглядываясь, дико и неостановимо понеслась по огородам.

 — Держите ее, держите!.. — завопила барышня.

Спиридон, тяжело топая подкованными сапогами, погнался за Софийкой, но по мягкому, огороду бежать ему было трудно, и он отстал. За Спиридоном всполошенной стаей вразброд побежали девки. Из огородов Софийка повернула к реке, к глубокому Пслу и, как слепая, кинулась с берега вниз. Раздался шумный, быстрый всплеск, будто упал большой камень, — и сейчас же все стихло.

Когда к реке подбежал Спиридон с девками, Софийки уже не было на поверхности. Пока нашли багры, пока нащупали и вытащили со дна Софийку — было уже поздно.

Внезапность происшедшей на глазах у всех смерти потрясла турбаевцев невыразимо. От беззащитности, обиды и безысходности нечем стало дышать. Будто тяжелая гроза над знойными полями темной тучей встало над селом чувство удушья и отчаяния.

 — Бросай работу!.. — крикнул кто-то, пробегая по селу. — Нам уже никакой жизни не осталось. Все равно один конец.

Гнев турбаевцев готов был вспыхнуть истребительным пожаром. Казалось, ещё миг — и широкая стихийная стена встанет и беспощадным потоком двинется на господскую усадьбу.

Но как раз в это время появился только что приехавший Коробка. Он сразу понял, что происходит что-то исключительное, непоправимое.

 — Стойте, браты казаки! Не губите себя, — остановил он. — Я гнал сюда сказать вам, что суд уже назначил день для выезда в Турбаи. Подождите освобождения. Одумайтесь! Вы накануне воли. Не губите своей судьбы. Через пять дней нижний голтвянский земский суд будет здесь.

И от уговоров Коробки возмущение было внутренне сжато, стиснуто, проглочено. Но в глубине сознания, вместе с прежними неисчислимыми обидами и надругательствами оно затаилось острым, едким комом — непримиримо, непростимо, навеки.

Как последней надежды, стали ждать приезда суда…

X

И вот, наконец, пятого июня к полудню послышались ямские колокольцы казенных троек. Тройки, вздымая пыль, с шумом, стуком и звоном пронеслись по турбаевской улице и подкатили к господской усадьбе.

С улицы было видно, как из колясок выходили один за другим члены суда, как, стоя на крыльце, их радушно встречали оба Базилевские. Одним из первых тяжело и грузно отделился от самой большой коляски необыкновенно толстый человек: турбаевцы узнали в нем приезжавшего в январе месяце исправника Клименко.

 — Ишь, окаянные, к панам под крышу лезут, — отмечали турбаевцы. — Как-то они судить будут?

 — Да уж наверно им нашепчут против нас…

 — Подкупят!

 — Опять деньгами всю правду замажут.

Опасения, сомнения, недоверие наполняли до краев все разговоры.

Но вскоре произошло такое, чего никто не ожидал: через час в село вошла воинская команда — двадцать пять егерей — в полном вооружении. Перед командой гарцовал на буланом коне офицер. Он подъехал к хате атамана Цапко и потребовал размещения солдат по казацким хатам — на постой — на все время, пока в селе пробудет суд.

Тревога и смятение охватили Турбаи. Предчувствие какой-то ужасной, непостижимо надвигающейся беды гнетуще пронеслось из конца в конец.

 — Да что это; война или что?

 — Разве мы разбойники?

 — Смотрите, смотрите. Братцы!.. С пищалями, с саблями… Против кого?

 — Может, вместо воли нас поубавить хотят?..

 — Ах, боже милосердный!

 — Это все панские денежки делают…

Как тростник под ветром, зашелестели, заметались, заволновались подавленные, растерянные люди.

 — Что с нами будет?..

 — Ах, предатели! Ах, звери! Что затеяли!..

Солдаты хмуро и недоверчиво размещались по хатам.

 — Зачем вас пригнали сюда? — спрашивали турбаевцы запыленных загорелых егерей. — С кем вы воевать собираетесь?

 — Да, говорят, бунт у вас тут получился… — отвечали те с некоторой неловкостью, видя перед собою мирных людей.

 — Бу-унт? Да нам волю должны объявить!.. От царского сената! Сенат вырешил. Какой же тут бунт?

 — Нам ничего неизвестно.

А в барских хоромах шла в это время совсем другая суета. Повара и стряпухи резали для приезжих гостей цыплят, кур, индюшек. Из погребов вынимались старые заграничные вина, разные домашние наливки, настойки, запеканки, к столу выбирались наиболее удачные соленья и приправы, из сундуков отсчитывалось ключнице парадное, затейливое столовое серебро.

Приезжие, умывшись и отряхнувшись от дорожной пыли, гуляли с любезными хозяевами по садовым дорожкам около помещичьего дома. Подстриженный на английский манер, сад был светел и просторен. Офицер, покручивая черные усики, увивался около Марии Федоровны, восторгаясь сельской природой, цветами, искусно устроенными садовыми клумбами и самой хозяйкой.

 — Как ваше мнение относительно указа? — спрашивал тем временем Степан Федорович представителя губернатора, советника киевского наместнического правления, Корбе, отведя его в сторону.

 — Не извольте беспокоиться, батюшка, — успокоительно улыбался тот.

В нем сказался хитрый обрусевший француз, желавший похвастаться знанием русского языка. Он взял Базилевского за пуговицу сюртука и, дружески понижая голос, весело зашептал:

8
{"b":"191675","o":1}