Тут с отцом сделалась судорожная икота. Когда он немного успокоился, я показал ему свою правую руку: до сих пор, когда умываюсь, проливаю воду из пригоршни — мастер железной палкой перебил мне предплечье, а кость неправильно срослась».
Это недолгое свидание отца с сыном — в ряду лучших страниц военной прозы. Рано повзрослевший паренек слушал отца и вспоминал то, что старался, но никак не мог передать ему о себе, о Германии.
«О том, как тяжко и страшно мне было гам, как свирепо меня избили в первом лагере и как били потом, как я ходил со сломанной рукой в гипсе, а под гипсом завелись вши, и я, не выдержав зуда, сломал гипс. Как лагерный придурок Иван говорил мне «по-доброму»: «Ты не жилец. Может, и дотянешь до конца войны, но все равно не жилец». Как я зимой и летом ходил в рваном пиджаке на голое тело, в рваных брюках и деревянных колодках. И еще вспоминалось мне, как я окончательно стал доходягой, который, разгибаясь, видит перед собой оранжевые круги, и как я учился, силился скрывать, что я доходяга, потому что это был единственный способ сохранить к себе уважение и, следовательно, надежду на жизнь».
А потом постучался начальник штаба, уступивший им свою комнатенку, и смущенно сказал:
— Черт его знает, начальство, понимаешь, не разрешает, чтобы твой отец на территории завода остался ночевать… — Он взглянул на часы. — Вы располагаете… Еще двадцать… — начальник штаба запнулся, — десять минут в вашем распоряжении.
Когда он вышел, сын спросил отца:
— Ты заберешь меня отсюда?
Вместе с Виталием Семиным эти слова повторяли тысячи и тысячи его сверстников, которых еще вчера называли «восточными рабочими». К первому августа 1945 года на сборных пунктах было зарегистрировано 2 380 737 человек. Около 555 тысяч из них было отправлено в СССР, 386 тысяч — зачислены в воинские части, арестовано — 5254 человека; 1 299 229 человек проходили проверку в лагерях и проверочно-фильтрационных пунктах. Из своих оккупационных зон передавали советских граждан союзники — до 60 тысяч человек в день. Комментируя эти цифры, Павел Полян восклицает: «Нет, Заукелю такие темпы и не снились!» Не стыдится ставить на одну доску тех, кто, как Виталий Семин, повторял отцу: «Ты заберешь меня отсюда?» Отсюда и домыслы, правда с оговоркой — недокументированные и малодостоверные — о том, что при репатриации «расстреливали не только отпетых «власовцев», но и ни на что не годных стариков».
К марту 1946 года, заключает издевательски Полян, «в закрома Родины было поставлено 5 352 963 советских гражданина». Извинились бы перед ними, доктор, за оскорбление.
Война закончилась не для всех
В семье маршала Чуйкова не любили вспоминать о послевоенном ЧП, которое едва не оставило его, в ту пору Главнокомандующего Группой советских войск в Германии, без маленького сына. А случилось вот что.
Из числа проверенных-профильтрованных репатрианток для квартиры главкома подобрали домработницу, старательную, работящую. Дома все блестело, видно, тетя Мотя в самом деле была хорошей хозяйкой. Только до поры до времени никто не знал, что в американском секторе Берлина у нее осталась дочь. Вроде заложницы. «Приведешь сына русского командующего, — сказали ее маме, — получишь обратно свою ненаглядную Оксану. Не приведешь — обеих сдадим русским. Им будет интересно кое-что спросить у вас…»
Тетя Мотя умела входить в доверие. Вскоре дома у Чуйковых на нее полагались как на свою, жалели — столько, мол, перенесла, несчастная! В хорошую погоду выводила малыша в скверик по соседству. Он доверчиво держался за ее руку. И сейчас, когда они подошли к дверям, ребята из войсковой охраны улыбнулись им, не обратив внимания на то, что на прогулку Матрена почему-то идет с узлом.
К счастью, за домом главкома наблюдала и контрразведка. Может, там уже узнали нечто о домработнице, может, обратили внимание на узел, неподходящий для прогулки. Словом, ее задержали. На первом же допросе дама во всем призналась. Хотела передать американцам сына Чуйкова в обмен на свою дочь. Зачем нужен был мальчонка американцам, она не знала, отвечала, всхлипывая и жалуясь на свою горькую долю на чужбине.
— Мерзавка! — не сдержался Чуйков, горячий человек, и влепил ей пощечину. Хмурую тетку увели.
Вчерашние союзники тщательно просвечивали контингент лагерей, расположенных в их оккупационных зонах. Впрочем, недавнее прошлое многих и многих из числа перемещенных лиц было ясно и так: бежали на запад вместе с отступающими немцами, спасались от расплаты.
Екатерине Поповой запомнилась группа русских, которая появилась в их лагере еще в апреле 1943-го. «Были эти полицаи, не нам чета — вид сытый, ухоженный, шевелюры длинные (нас-то чуть не налысо стригли). Их поставили надсмотрщиками, мастерами и бригадирами, и нам, ходячим покойникам, приходилось от них очень туго, подчас они хуже немцев были, так лютовали. Даже немецкие рабочие, глядя на них, иногда крутили пальцами у висков и приговаривали: «юде, юде…» Я поначалу удивлялась, причем тут «юде», ведь евреев здесь не было и быть не могло, а потом сообразила, что в данном случае «юде» — это «Иуда», предатель…». Один из таких мастеров довел до самоубийства Катину подружку, Анечку: «Вернулись мы в барак, видим — на спинке своей кровати, которая во втором ярусе была, висит… Аню успели вернуть к жизни, но нормальным человеком она уже не стала — временами заговаривалась, у нее как-то странно и страшновато бегали глаза».
Теперь борцы с Советами, как они сами себя называли, предлагали свои услуги новым хозяевам. Через год после победы союзники еще держали в лагерях свыше миллиона человек. Конечно, среди них было немало и запуганных, одурманенных людей, не знавших, куда податься. Были и лихие искатели приключений, готовые податься хоть на край света. И те, кому, как Ивану Михайлову, студенту Сталинского индустриального института, хотелось убежать от самого себя.
В их лагере о Советском Союзе либо говорили с бессильной злобой, либо помалкивали. Ворота для «перемещенных лиц» открывались только на Запад — во Францию, Канаду, США, Австралию… Михайлов выбрал Австралию.
Давно не бритые соседи по бараку рассуждали о выгодах далекого края: «Тепло, фруктов — завались…»
— Слышь, — говорил один, крутя яркий проспект, — говорят, зверь там один есть, коала называется, знай спит да ест. Вот бы нам, братцы, так.
Иван угрюмо слушал все эти разговоры, смешки; в его душе поднимались отзвуки того безвозвратно ушедшего времени, когда, рассматривая маленькую зубчатую картинку, невесть как попавшую в их поселок над Кальмиусом, он мечтал о далеких краях. Со щемящей жалостью вспомнил он вдруг мальчонку, который босиком по росистой траве, холодившей ноги, вышагивал с удочкой за отцом. Отец знал каждую травинку. Повадки птиц. «Смотри, — говорил сыну, — как жаворонки высоко кружат. Это они к Богу летят молиться. Значит, хлеб хорошо уродит». Звонкая птаха вдруг камнем падала к земле. «Зачем?» — испуганно спрашивал сынишка. — «Попьет росы с травинок», — отвечал отец. Иван Николаевич даже вздрогнул, словно вновь та давняя роса обдала холодком его ноги.
…Их эшелон из окружения сорок первого года действительно не вышел. Домой пробиться не удалось. Череда лагерей, завод в Дортмунде и, наконец, этот барак.
Я познакомился с Иваном Николаевичем Михайловым в Донбассе весной 1965 года. В тот день ему пришло письмо из Австралии.
«Здравствуйте, дорогая семья Михайловых! — писали давние знакомые. — Нас очень радует, что вы довольны тем, что снова оказались на родной земле, ибо у каждого скитальца, оторванного от Родины, мечты одни — родной огонек. Очень приятно, что дети все учатся — это их путь. Жизнь есть путешествие, и мы им всем желаем светлого пути под знаменем их Родины.
Иван Николаевич, вы сейчас находитесь в стране с совершенно противоположным строем, и хотелось бы знать, какую разницу заметили вы и ваши дети. Пишу и обращаю внимание на ваши фотографии: все прекрасно выглядите, желаем вам быть всегда такими радостными.