Площадная брань в быту, хамство, общая разболтанность — все это имеет некоторые явные корни: постоянная близость лагерного быта, скученность и общая неустроенность, рождающие крохоборство и озлобление. Вежливость, предупредительность давно воспринимаются как слабость или угодливость.
Непомерно взвинтив цену на «искренность», на простоту и открытость отношений и нравов, доносительство, пусть косвенно, добавило к этому букету душистый цветок.
За то, что человек «не стучит», ему в Советском Союзе готовы простить грубость, безделье, нечестность в денежных делах, распущенность, неспособность держать слово или хранить доверенную тайну.
А не стучит-то он подчас лишь потому, что не предложили.
Сколько придумано формулировок, чтобы сделать приемлемым неприемлемое. «Он на своих не стучит», «он стучит только на иностранцев», «он стучит не по доброй воле!»
Скольких я знаю молодых людей, ставших осведомителями ради того, чтобы поступить в институт, или удержаться в нем, или получить хорошее направление при распределении. А «стук» ради того, чтобы ездить в капстраны — это и за «стук» не идет!
Сколько принимал я у себя в доме людей, о которых знал доподлинно, что они стучат!
В Союзе мы настолько привыкли к этому, что почти и не замечали.
(Прочитав еще в рукописи «Воспоминания» Надежды Яковлевны Мандельштам, я сказал ей, что о двух людях, которых она тепло вспоминает, я бы писал суше. Ведь я знаю, что оба были агентами. К ним меня посылал Маклярский.
— Ерунда, Кирилл, — махнула она рукой. — Они уже оба умерли. И не они убили Осю.
И не изменила в книге ни строчки. Подумав, я решил, что Н.Я. права. Большинство секретных сотрудников не виновато в смерти Осипа Эмильевича Мандельштама. Виновата система доносительства.)
Мы настолько к этому привыкли, что, уже выехав из СССР, продолжаем походя говорить о людях «агент», «стукач», подразумевая чаще всего внутреннего доносчика, а не разведчика. «Паранойя! — морщатся наши западные друзья. — Этим новым эмигрантам всюду мерещатся агенты». И потом добавляют сочувственно: «В этом страшный приговор режиму, породившему такой психоз!»
Если бы психоз! Просто увидев однажды, как на загадочной картинке среди ветвей и оленьих рогов появился невидимый на первый взгляд охотник, мы постоянно вперяем в него глаза.
* * *
В свой единственный приезд в отпуск в 1955 году Вилли говорил мне с некоторой горечью о переменах, происшедших в его отсутствие в Первом управлении, о непомерно разросшемся аппарате, о молодых, чуждых ему работниках.
Жаловался, что работу, которую они, в дни его молодости, делали впятером, теперь делают двести человек; что для включения в шифровку одного абзаца требуется подпись начальника отдела.
Я жалею, что не очень внимательно слушал его отрывочные рассказы. Мне хотелось расспросить его об Америке. Но я должен был делать вид, что не знаю, где он работает. А он притворялся, что не говорит мне этого, полагая не без основания, что я и так могу догадаться — по одежде, по сигаретам, по вилке на электрической бритве. И по рассказам, как будто к делу не относящимся: о курсе доллара в Мадриде, об отношении к американцам во Франции.
Было ясно, что живет он по американскому паспорту.
А самым его сильным впечатлением от проезда через Европу был фильм Тати «Каникулы господина Юло», который он смотрел в Париже и от которого был в восторге. Без конца о нем рассказывал. По-моему, он хотел походить на Тати.
Косвенно намекая на суть своей работы, он несколько раз говорил мне, что все американские научные секреты очень быстро просачиваются в специальную печать и что его работа не очень нужна.
Позже я узнал от него, что то же самое он говорил тогда своему начальству. Говорил, вопреки собственным интересам, ведь ему, я думаю, так хотелось вернуться в Бруклин.
Он подробно рассказал им о своих сомнениях относительно Хейханнена.
Много было причин не посылать Вилли обратно в Нью-Йорк.
Возраст: ему было уже пятьдесят пять лет, его полезность падала с каждым годом.
Обстановка: перспектива длительного мира и мирного проникновения делала такого типичного нелегала, как Вилли, не очень нужным. Никто уже не думал о близкой войне, менялись методы шпионажа. Открывались небывалые перспективы мирных и легальных способов проникновения и влияния.
Кроме того, Вилли возвращаться было и опасно. Из-за Хейханнена.
Он вернулся. А через два года его арестовали.
Неужели для этого его и отправили обратно?
14. Доктор Джекиль и мистер Хайд
Человек шел мимо строящегося дома. Сорвавшийся с лесов кирпич просвистел мимо его головы и шлепнулся на землю.
Ощутив дуновение близкой смерти, человек в мгновенном озарении понял тщету и бренность своего существования, остро ощутил нестерпимость своей осточертелой обыденности. Он понял, что нет у него сил вернуться к постылой работе банковского клерка, переступить порог убогого, купленного в рассрочку загородного домика, где его ждут орущие дети и глупая болтливая жена. Ему опротивела до тошноты его стандартная, такая, как у сотен тысяч других американцев, машина.
Никого не предупредив, не заходя домой, человек уехал из родного города, чтобы начать новую жизнь.
Через несколько лет посланный по его следам сыщик страховой компании нашел его в другом городе, в далеком штате.
Человек жил в пригородном домике. У него была глупая и болтливая жена, орущий ребенок, стандартная машина. Он работал в конторе по продаже недвижимости. Зарабатывал столько же, и работа почти не отличалась от прежней. Трудно убежать от самого себя.
Страстный поклонник Дэшьеля Хэммета, Вилли давал мне читать его роман, где рассказана эта история.
Под именем Эндрью Кайотиса Вилли въехал в США. Там он становился то Мильтоном, то Марком, то Мартином Коллинзом, то Эмилем Гольдфусом.
Пока не стал полковником Рудольфом Абелем.
Куда девался при этом Вилли Фишер?
В Соединенных Штатах о моем друге писали в свое время много. Огромное количество газетных сообщений, статей, две книги: «Незнакомцы на мосту» Джеймса Донована и «Абель» Луизы Берниковой. Эту книгу, написанную на основании воспоминаний соседей и друзей «Эмиля Гольдфуса», я читал и перечитывал сначала в Москве, где мне их давал Вилли, потом уже на Западе. Сравнение с оригиналом и между собой этих двух добросовестных и подчас проникновенных портретов учит нас многому.
* * *
Обедали. Вилли рассказывал о своей жизни заключенного № 80016-А в федеральной тюрьме города Атланта. Приводя какой-то забавный или поучительный эпизод, привычно обронил: «У нас в тюрьме...»
— Папка, — сказала Эвелина, — это же была не тюрьма, а санаторий!
Вилли что-то недовольно буркнул, переменил тему. А через несколько минут, не совсем кстати, начал поносить пенитенциарную систему США, разоблачать классовый характер американского правосудия, условность тамошней конституции, которая, мол, только для богатых.
Но вот, забыв сентенции, он оживился и снова начал рассказывать, как занимался в тюрьме шелкографией, как рисовал портрет президента Кеннеди. По ходу рассказа он охотно вспоминал корректность тюремной администрации, ровное поведение надзирателей, добротность еды и одежды, чистоту в камерах, и задним числом гордился тем, что даже среди заключенных многие называли его «полковник».
Но не надо было требовать от него признания, что американская тюрьма не уничтожает человека физически и морально.
О защитнике своем он всегда говорил очень тепло и признавал его полную профессиональную добросовестность. Вилли даже не отрицал, что осудивший его на тридцать лет судья Байерс действовал в рамках закона.
Было, однако, напрасно пытаться ему доказывать, что, произойди с ним такое же в Советском Союзе, навязанный ему местный адвокат утопил бы его, что приговор продиктовали бы суду «директивные органы». Вилли считал такое положение правильным.