Этой импровизации много лет, Шопен так же перебирал пальцами, ожидая Жорж Санд… или вовсе не ее ожидая, или — никого не ожидая, он писал дождевые капли с натуры. Программность — рискованная вещь, даже подтвержденная письмами автора, так часто цитируемыми. Письма иногда неверно истолковывались, часто вольно переводились, порой переписывались заново. Александр Дюма из лучших побуждений скопировал переписку Жорж Санд и Шопена, ему случайно и на одну ночь доставшуюся.
Кто знает, кого мы сейчас цитируем? Самозваные наследники эпистолярия часто и письма писали сами… что много позднее открылось, но где подлинник, а где фальшивка — никто уже не разберет. В доказательствах точности письменных свидетельств есть доля хвастливых преувеличений. А музыка осталась — и прочитывать ее заново мы имеем полное право. Гармония заверяет подлинность, один звук переставить — и это уже не Шопен. Не дослушать звук, не дотянуть, оборвать раньше времени — и нет ни музыки, ни Шопена, ни пресловутой «программы», то есть «про что думал композитор, когда писал ноты».
Письма Шопена, из наиболее достоверных, — лишены нарочитой эротики и преувеличенных переживаний, зато полны жалоб на бессмысленность светских обязательств, строгих уточнений, адресованных издательствам, и обсуждений концертных расценок. Ни слова о сочинительстве, будто этот процесс его и не интересовал вовсе. В его посланиях, — а короткие записки, по крайней мере, он писал практически ежедневно, — творческие муки не зафиксированы. Только привычное недовольство вечеринками знатных господ, куда он обязан являться, и стенания по поводу нетопленых квартир. Будто сочинительство представлялось ему процессом настолько интимным, что упоминать о нем неприлично. Чувства переплавлялись в звуки, никак иначе не обозначались. Понимай, как знаешь. Или просто слушай и сопереживай.
Да и как словами обозначить чувство? То, к примеру, что она видела в глазах у Алексея Михайловича, когда она заиграла эту прелюдию много лет назад — в простенькой комнате, коврики с лебедями на стенах развешаны. Он смотрел на нее и, казалось, был готов заплакать, но сдерживался из последних сил.
Она преподавала в Ростове, мечты о концертной карьере переполняли — мечты, мечты. Доблестный инженер-строитель из Ленинграда влюбился по уши, расписались в три дня — и его трехнедельная ростовская командировка закончилась неожиданно для всех, а в первую очередь для самой Исидоры, тоненькой, слегка изможденной красавицы с огромными карими глазами, так похожей на встревоженную лань. Сходство Алексей Михайлович, возможно, несколько утрировал, но сравнение стало чем-то вроде талисмана их безоблачного счастья, он (столько лет!) даже называл ее Ланой, в честь никому неведомой трепетной лани с ошарашенным взором.
Так, должно быть, и глядела она по сторонам, переместившись в легендарный город на Неве. Первое время — восторги перед новым пространством, так гармонично организованным, что оно казалось звучащим. Исидора слышала аккорды, дрожащие маревом меж облаками, или шарами, наподобие воздушных, зависающие внезапно посреди любой улицы. Она по ходу пыталась определить автора гармоний, но вскоре поняла, что ей не чудится, пространство звучит, музыка написана архитектором! Она никому не говорила об этом избитом сравнении, стеснялась, но про себя повторяла неустанно. Только внутренне не согласна была с тем, что «застывшая музыка». (Какая же тут застывшая?! Она, во-первых, движется и развивается, а во-вторых — разная звучит, разная!..)
И так у них удачно складывалось! А может, не в удаче дело, а в любви, что делала любые обстоятельства если не радостными, то легко приемлемыми. Алексей стремительно двигался по служебной лестнице, начальственные замашки, однако, не прививались — он по-прежнему размахивал руками при разговоре, пылко отстаивал точку зрения, исступленно нервничал от форс-мажорных ситуаций, чем она опоздала встревожиться вовремя. Да и когда было тревожиться?
Приехала, тут же на работу устроилась — вначале в школу на окраине города, вскоре стала там фортепианным отделом заведовать — а значит, уважают ее коллеги, несмотря на молодость и хрупкость. Выглядела Исидора недопустимо ребячливо, даже купила себе очки в толстой роговой оправе, чтобы казаться старше и серьезней. Зрение у нее превосходное, но очки носила постоянно, считала, что они ей очень идут. Зато теперь носит их не на носу, как прежде, а в сумке, по преимуществу, хотя оснований их надевать значительно больше, чем раньше.
Нужных знакомств и связей в городе на Неве у нее не было, Алексей мог многое — но тут бессилен, от музыкального мира далек.
Исидора, с присущим ей упрямством, ездила в консерваторию, обивала пороги, справедливо полагая, что случай представится и ее заметят, выделят особо. Пианистка она первоклассная, мгновенно и в нужном темпе читала с листа любые технические выкрутасы и выверты, подменяя заболевших концертмейстеров. Время она выкраивала, в заштатной музыкальной школе на нее буквально молились, договориться о выходном или отгуле удавалось легко.
Незаметно она подружилась с известным профессором Сашенькой Скляром… почему Сашенькой? Да его все так звали, милее и обаятельнее человека она никогда не встречала. Нет, романа не было, Алексею исступленно хранила верность, но взаимный интерес был несомненно. Плюс сходство взглядов на преподавание, они оба исповедовали одну точку зрения: заниматься нужно много (совершенство аппарата прежде всего), но концентрация внимания важнее, каждая бессмысленная минута, проведенная за роялем, вредит — исполнение сродни повествованию, опосредованность образа, условность приема делают музыку наисвободнейшим из искусств! — эти слова стали чем-то вроде пароля и отзыва. Они понимали друг друга превосходно, дышали воздухом одних и тех же идей.
Исидора иногда играла оркестровую партию во время репетиций в Большом зале, иногда и в Филармонии, Сашенька Скляр ее очень хвалил и предпочитал с какого-то момента работать только с ней, на что у нее времени категорически не было. Тогда он предложил ей бросить заштатную школу, торжественно обещал похлопотать и разузнать, что конкретно может для нее сделать. Через две недели Скляр позвонил и заговорщическим шепотом объявил: «У меня для тебя прекрасная новость. Ты можешь завтра приехать в переулок М., это неподалеку от Мариинки, часов этак в двенадцать, подойдет? На три месяца к тебе перейдет весь класс Тамары Никоновой, она в декрет уходит. А там видно будет, сколько времени тебе с ее учениками возиться, время покажет. Рабочий день всего несколько часов, от консерватории ты теперь недалеко, так что занятость по уши я тебе гарантирую».
Она рискнула, попрощалась с заштатной школой и заведованием отделом, ее провожали так, будто мать потеряли. Наверное, что-то она успела правильное, дельное им сказать, раз такое единодушие в коллективе. На следующий день с очень серьезным лицом, будто цитадель штурмовать решилась, она шагала по коридору специальной школы-десятилетки.
Как давно это было! Она посмотрела в окно, а окно выходило в стену, совсем недавно тоже свежевыкрашенную. Желтоватая краска чуть ярче, чем хотелось бы. Ученики класса Никоновой вначале всерьез ее не принимали, но месяца не прошло, как ситуация изменилась. Исидора умела убеждать, сыпала образами и метафорами. Невероятно, ей всегда казалось, что «разговорные» педагоги ничего не добиваются. А она умела говорить так, что ученики в результате ее страстных увещеваний звучали лучше, играли осмысленней во сто крат. Однажды она зафиксировала результат, потом повторила, прием работал безотказно! Ведь нет же правила и руководства: «Для того чтобы заставить думать, нужно…»
Голос, журчащий бездонным контральто неожиданным у столь хрупкой на вид женщины, творил чудеса! Исидора подолгу задерживалась в школьном зале, приходила с работы поздно, о концертмейстерских подвигах почти и не вспоминала, Скляр был сердит главным образом на себя самого, что временная работа обернулась неожиданным образом: Исидора влюбилась в учеников, те влюбились в нее, остальное забыто, даже он, Сашенька.