Были при нем женщины, всей душой преданные философии: Гемина, у которой он жил в доме, и дочь ее, тоже Гемина, и Амфиклея, вышедшая за Аристона, сына Ямвлиха…»
…Кто-то осторожно и слегка обтер мне лицо влажной и мягкой тканью и дал напиться холодной воды… Но я все равно не могу открыть глаза и увидеть его… День или ночь… Впрочем, все равно… И странно, я по-прежнему чувствую, ощущаю тот же вкус воды. Это было, было когда-то…
…Император сосредоточенно провел своей правой рукой над серебряным, инкрустированным камнями персидским кубком. Затем молча протянул воду мне — она была прозрачна, чиста, холодна и чуть, казалось, кипела. Маленькие пузырьки появлялись на поверхности и медленно начинали вращаться. Я сделал два глотка и кивнул. Галлиен просиял.
— Ты видишь, дорогой Плотин, что я прав, прав. Что-то произошло со мной… я чувствую в себе новые силы.
Он улыбался и даже чуть притоптывал ногой. Кудри его разметались на вспотевшем лице. Но глаза были напряжены, словно что-то давило на него, и отражалось это только в его глубоко посаженных глазах. Тогда я еще не знал, что незадолго до этого он потерял своего сына.
Я впервые у Галлиена. Неоднократно звали меня в императорский кружок, превознося молодого соправителя Валериана, и Сабинилл, и Марцелл, и другие. Но я отказывался под разными предлогами. Да и не хотел встречаться и говорить с придворными философами: зла им не хотел, и о зависти их догадывался.
В этот же раз я согласится приехать с Рогацианом. И была причина на то: хотел переговорить с императором после того, как его суровый отец отправился к восточным легионам.
Наступил подходящий момент, и заговорил я:
— Император, хочу обратиться к тебе с просьбой.
Все замолчали в зале, во-первых, я только сегодня познакомился с Галлиеном, а во-вторых, многие знали, что редко я обращаюсь с просьбой, тем более к имеющим власть.
Галлиен чуть улыбнулся, искоса посмотрел на меня и кивнул:
— Я прошу тебя о милосердии: ты только можешь отменить эдикт твоего отца против секты христиан.
Несколько почтенных сенаторов, которым было уже немало лет, бурно запротестовали. Но скоро вновь воцарилась тишина. Все ждали, что скажет император: о натянутых отношениях между отцом и сыном было известно многим.
Галлиен сделал несколько шагов, подошел к своему ложу и возлег на него. Остальные в зале последовали его примеру. Император чуть взмахнул рукой, и чернокожий раб подал ему кубок с вином.
— Ты, дорогой Плотин, симпатизируешь последователям этой иудейской секты?
— Нет, но они заблуждающиеся; а ведь и злым, и добрым, и заслуживающим смерти должен сочувствовать мудрый, ибо нет человека без вины.
— Закон карает их не за их веру и их убеждения; они несут наказание как граждане Рима, отказывающиеся подтверждать свою лояльность жертвоприношением богам и святыням этого государства. Издавая этот эдикт, император Валериан действовал в интересах великого Рима. Не будешь же ты оправдывать преступников?
Галлиен внимательно смотрел на меня.
— Люди заблуждаются, ошибаются, совершают неправедные дела и преступления в соответствии со своей судьбой и своей свободной волей. Закон должен быть справедлив, но эта справедливость должна соответствовать Нусу. Можешь ли ты защищать эдикт против христиан, объявляя его соответствующим Благу?
— Но опасность поведения этих христиан для государства слишком очевидна, чтобы закрывать глаза на это…
— Как император и как человек ты волен поступать как хочешь: свобода абсолютно имманентна каждому — императору и рабу. Соответствует ли твоя воля, твоя свобода намерению Блага? Это гораздо важнее, чем некая абстрактная забота об абстрактных христианах.
— Ты хочешь сказать, что как император в своей воле я сталкиваюсь с противоречием: благо государства, благо подданных и благо христиан. Только здесь это противоречие неразрешимо. Нужен еще один шаг; мое благо и Благо как таковое: их соотношение, их связь. Я прав?
— Да.
Галлиен, казалось, забыл обо мне. Он вскочил с ложа и направился к двум сенаторам, сидевшим у фонтана.
…Эдикт формально не был отменен, но казни христиан, их высылка на принудительные дорожные работы, продажа их в рабство, конфискация имущества — все это прекратилось…
Да и я, Порфирий, не понял его, когда в самый первый раз услышал. Я даже взялся писать ему возражение, стараясь показать, будто и вне ума существует умопостигаемое. Плотин попросил Амелия прочесть ему это возражение и, выслушав, улыбнулся и сказал: «Ну что же, Америй, придется тебе разъяснить Порфирию его недоумения, возникшие от незнания наших мнений!» Амелий написал тогда немалую книгу «О недоумениях Порфирия», я сочинил на нее возражение, Амелий и на него ответил, и тут, с третьего лишь раза, и я, Порфирий, понемногу понял сказанное.
А какого мнения о Плотине держался Лонгин, судивший главным образом по тому, что я сообщал о нем в письмах, это виднее всего из одного отрывка послания Лонгина ко мне. Написано в нем вот что. Он приглашает меня приехать из Сицилии к нему в Финикию и привезти с собою книги Плотина. «Можешь, если захочешь, послать их с кем-нибудь, — пишет он, — но лучше привези их сам. Писцы здесь так редки, что за все это время, клянусь богами, я с трудом сумел достать и переписать для себя остальные сочинения Плотина, да и то писцу пришлось бросить все дела и заниматься только этим. Теперь, кажется, у меня есть все, что ты в последний раз прислал, но в очень несовершенном виде, потому что ошибок там безмерное множество. Я было надеялся, что друг наш Америй сам выправит ошибки писцов, но он предпочел заниматься чем угодно другим, только не этим. Поэтому хоть мне и больше всего хотелось бы разобраться в книгах „О душе“ и „О бытии“, но, как это сделать, не знаю: они больше всего пестрят ошибками. Поэтому мне очень хотелось бы получить их от тебя в надежном списке: я их только сверю и отошлю обратно. Но повторяю еще раз: не присылай их, а лучше сам приезжай и с ними и со всеми остальными книгами, которые ускользнули от Амелия. Все, что привез Амелий, я, конечно же, постарался приобрести: как же было не приобрести сочинений такого человека, достойных всяческой чести и уважения? Ведь я об этом и прямо тебе говорил, и писал тебе в Тир и в дальние твои поездки: в содержании с ним я далеко не во всем согласен, но и слог его, и густота мыслей, и философичность исследований бесконечно дороги мне и любезны, так что я считаю, что книги эти должны быть в великом почете у всех питателей истины».
А вот еще одна выписка из книги Лонгина «О пределе».
«Много в мое время, Фебион, было на свете философов, особенно же много в пору ранней моей молодости. Нынче в этой области такое оскудение, что и сказать трудно; а когда я был мальчиком, то еще много было мужей, отличавшихся в философских занятиях, и мне со всеми ними довелось видеться…
Подлинное же писательское рвение обнаружили как в изобилии затронутых ими вопросов, так и в особенном своем способе их рассмотрения лишь Плотин и Амелий Гентилиан. Первый из них, как нам кажется, достиг в разработке платоновских и пифагорейских положений гораздо большей ясности, чем было до него, далеко превзойдя подробностью своих сочинений и Нумения, и Крония, и Модерата, и Фрасилла. А второй, следуя по его следам и занимаясь теми же положениями, что и он, был неподражаем в отделке частностей и особенно усердствовал в обстоятельности слога, в полную противоположность своему учителю. Только их сочинения мы и считаем заслуживающими изучения».
Я сделал эти пространные выписки, чтобы показать, как отзывался о Плотине самый тонкий ценитель нашего времени, у всех остальных современников решительно осуждавший едва ли не все ими написанное.
…Порфирий чуть поежился. Не то, чтобы было холодно, но поздно ночью неотступно овладевала городом зябкая прохлада, особо чувствительная для стариков и больных. Порфирий накинул на свои худые плечи шерстяной плащ, не переставая думать о только что написанном.