Пока еще есть солнца и виноградники. Но если пропадет жажда, не будут делать вино. Если не будут делать вино, не будут выращивать виноградники. Без виноградников солнца уйдут: делать им больше нечего, как согревать землю без пьяниц! Они подумают: теперь будем жить для себя. Вам это нравится?
— Нет! — загудела аудитория.
— Вам хочется выпить?
— Да! — воскликнула аудитория.
— Так уйдем же в виноградники! Но уходить нужно, как ухожу я, оставляя все блага этого мира и унося с собой лишь самое необходимое. Кто жаждет пойти за мной?
Поднялся страшный гвалт, каждый бросился упаковывать самое необходимое.
Первыми ушли — куда именно, я понял позднее, — те, кто взял с собой одну лишь зубную щетку За ними те, кто прихватил еще и наручные часы. За ними те, кто собрал маленький чемоданчик. Относительно остальных, их исчезновение я отметил гораздо позднее из-за событий, о которых сейчас и расскажу.
А Отец Пикторий остался с нами, дабы завершить свою пророческую миссию.
17
Подстрекательством занимался не только он. В другом углу Амедей Гокур забрался на козлы и разглагольствовал в своей обычной манере:
— Граждане! Прошу прощения. Но час драматичен, как человеческая масса. Час, когда взор поэта, обостренный последними открытиями психоанализа, проникает в глубокие бездны несчастья. Что же ловит он в мутной душе среди кровавой жижи толпы, сплоченной головокружительными поворотами истории и еще не исторгнутой городом? Его улов — ночная рыбина бедствия, символ особого плена в современном стечении наших случайностей, стечении, опаляющем как огонь, где ковались цепи, которые вскоре разорвет катаклизмический взрыв Великой Онирической Революции. Мне жаль, товарищи! Вы уж простите, но неужели вам не кажется это невыносимым?!
На этой реплике группа зашушукалась, образовались расколы, одни продолжали гудеть на месте, другие переместились роиться вокруг иных пророков. Некоторые заперлись в шкафу с закуренными сигарками, банками пива и большим запасом бумаги и принялись составлять десятитомный трактат под названием «Ошибки, которые еще предстоит сделать в интерпретации того, что не является диалектическим материализмом». Время от времени один из них вылезал и язвительно зачитывал очередную главу. Затем опять забирался в шкаф, и все вновь принимались сочинять, иногда ожесточенно споря, как можно было разглядеть в замочную скважину. Прильнув к ней в пятый или шестой раз, что же я увидел? Ничего. Никого. Шкаф был пуст.
С того момента количество таинственных исчезновений начало вызывать тревогу.
18
Поскольку я направился туда, где было больше всего выпивки, то по пути меня то и дело толкали не довольные, которые еще не нашли себе казарму, церковь, пещеру, шкаф или залитый солнцем виноградник. На какое-то время я смешался с ними. От одного к другому переходил Жорж Арашман, ошалелый, с лукавой улыбкой и блеском в глазах. Он отрывисто изрекал: «Всё всегда одно и то же, здесь или где еще, мы всегда будем жертвами коллектива, Бог человечеству должен поставить большую свечку».
Чуть дальше ко мне подошел старьевщик Соло, взял меня за руку и сказал:
— Ты правильно сделал, что ушел от этих болтунов. Кое-чего они не знают. Даже если найдется нужная дверь, то открыть ее без подходящего ключа не удастся. А если найдется ключ, то он подойдет только к одной замочной скважине, а у следующей ты остаешься с носом. Они забыли о «руке славы», магическом ключе, который отпирает все двери. А вот мы знаем, чего стоит, например, раздобыть руку повешенного. Ведь так?
— Да, мы знаем, чего это стоит, и пока еще не заплатили, — машинально ответил я и подумал: «Он прав и вместе с тем не прав. Как такое возможно?» Затем, уже второй раз, я сказал себе: «Идиот!» И прокомментировал: «Надо думать о том, что происходит сейчас».
— Да помолчи ты! — крикнул мне Тоточабо, на которого я, задумавшись, наткнулся.
А мне казалось, что я ничего не говорил. Но окрик все равно пришелся как нельзя более кстати, поскольку я уже не мог себя выносить. Мои ладони не знали, куда им деваться, они тянули за собой руки, которые тянули за собой плечи, которые тянули за собой мышцы шеи, которые тянули за собой нижнюю челюсть, которая отпадала, придавая лицу совершенно обреченное выражение. Я вдруг почувствовал, что мои ступни ежатся на каком-то ребристом краю, пальцы загибаются внутрь, как у гиббонов. Словно выбитый из своего тела и распластанный в пыли, я смотрел снизу на свою бедную верховую тварь, а та не знала, как устоять. Старик смеялся. Отвесить бы ему пару затрещин! Но ведь все затрещины достались бы мне самому…
19
В этом состоянии он оставил меня на минутку, отошел куда-то в угол, принес одеяло и расстелил его:
— Ты перепил, — сказал он. — Полежи, дай костяку отдохнуть, а сам подумай.
Я почувствовал себя умиротворенным. Наконец-то можно подумать свободно. И тут же заснул.
Проснулся я с чувством глубокого огорчения: Марселен говорил, что своим храпом я всем мешал грезить, а еще мне смутно припоминалось, что я опять упустил возможность поразмышлять. Насчет размышлений я быстро утешился, решив в следующий раз уколоть себя булавкой в ногу или сделать еще что-нибудь, чтобы не забыться. Но особенно обидно было потому, что я никогда не храплю, разве что от сильной усталости, и вот в кои-то веки (на этот раз, возможно, от алкоголя) захрапел, и Марселен тут же об этом всех оповестил. Причем сказал, что я мешал остальным грезить. Он сказал не «спать», а именно «грезить». Вечно он со своей чертовой дремотной поэзией!
— Если бы это было правдой! — сказал Тоточабо.
Мы с Марселеном на него посмотрели. Он продолжил:
— Да. Если бы вы хоть на миг удержались от грез, тогда, возможно, удалось бы поговорить. Хотя… о чем?
Он пожал плечами и повернулся, чтобы уйти. Марселен удержал его за полу пиджака:
— Послушайте, я ведь знаю, что не умею думать. Я поэт. Но думать не умею. Меня этому никогда не учили. И теперь из-за этого все меня подначивают. Когда при мне друзья пускаются в философские дискуссии, мне тоже хочется поучаствовать, но я не успеваю. Они советуют мне прочесть Платона, «Упанишады», Кьеркегора, Спинозу, Гегеля, Бенжамена Фондана, Дао Дэ Цзин, Карла Маркса и даже Библию. Все это — кроме Библии, потому что тут они надо мной явно подшутили, — я честно пытался читать. Так вот, пока я читаю, то все понимаю, но потом все забываю, или не знаю, как пересказать, или какую из двух противоречивых мыслей выбрать: в общем, ничего не получается.
— Мой дорогой Марселен, — произнес я, — сперва надо…
— Да помолчи ты, я сказал! — крикнул старик еще раз, и улыбка превосходства, распустившаяся было на моих губах, сникла и провалилась куда-то в желудок. — Продолжай! — сказал он Марселену.
— Так вот, — заключил тот. — Я хочу, чтобы вы сказали мне прямо, дурак я или нет, и если нет, то как научиться думать.
— Думать о чем? — устало переспросил Тоточабо и удалился.
На этот раз мы были так ошарашены, что не стали его удерживать. Но самое главное — хотелось выпить, и нам не пришлось долго шарить, чтобы обнаружить маленькую канистру, которая пришлась в самый раз. Развалившись подобно римским патрициям и прихлебывая, мы декламировали друг другу бессвязные стихи. Перед тем как закрыть глаза, я ощутил легкий всплеск сознания — так бывает, когда отходишь чуть назад и поднимаешься, словно на цыпочках, над своими переживаниями, чтобы ловчее запрыгнуть в сон, — и сказал Марселену, что я еще больший идиот, чем ему кажется, но явно меньший, чем мне хотелось бы показаться. Это было более или менее правдой.
Вторая часть
Искусственный рай
1
После этого приговора, который я вынес самому себе уже в третий раз, меня действительно унесло. Спал я недолго, а затем очутился совсем один в гуще возбужденной толпы. Я уже не мог быть причастным ни к чему, кроме утоления жажды. Глотая скверный ром и не подозревая о путешествии, которое мне предстоит совершить через минуту, я пытался вспомнить, что пришел послушать речь, но о чем, о чем же, о власти этих… как он там говорил… слово вертелось на языке, я на всякий случай отверз уши, но забыл про очи… И, как назло, не успел я ухватить нить, как что-то девяностокилограммовое толкнуло меня в грудь и опрокинуло, затем попросило прощения у меня, заодно у пола и у бутылки, извинилось перед табуреткой и ловко поднялось, как неваляшка со свинцовым задом: это был Амедей Гокур.