Посредством образа и благодаря его расположенности уже вовне устанавливаются отношения между освобожденными жизненными движениями и речевыми механизмами. Но сущностная Речь не затронута вербальными формами, которые стремятся ее выразить. Ибо она не выражает себя напрямую; она — открывающее дверь Слово-Пароль, которое позволяет порывам лирического хаоса найти, через образ, подходящие им слова. Речь отпирает уста поэта; и вместо него говорит дыхание — так приблизительно, как позволяет человеческий инструмент.
27
И Идея уложена в Речи,
И твари-страсти живут в дыхании,
И, сообразно Идее Речи, их танец — свободный ритм.
Идея — первое универсальное и априорное определение неопределенного; Речь — первый акт Идеи в поэтическом творении. Преследуя эту Идею, выплескиваются поэтические формы, в которых живут целиком все эмоции, которые беспорядочно будоражат поэта. Два полюса поэтического проявления, самец и самка, — Идея без атрибута и первичная материя, содержащая все возможные атрибуты. Поэт — без возможных страстей — стерилен; поэт, не имеющий ничего, кроме страстей, лишен смысла и способен, самое большее, исторгать несуразные вопли.
Образ, реализуясь в словах, оставляет вместо себя пустоту, подчиненную той же форме, Речи; в эту пустоту проецируется в виде образа очередная порция дыхания. Эта настойчивость Речи под потоками слов по сути и есть поэтический ритм. Именно это и образует сам ритм; его внешние характеристики объясняются более или менее значительной силой страстей, долготой или краткостью дыхания и т. д. В итоге ритм — это дисциплина, благодаря которой «человеческие животные» находят свое единственное освобождение.
Впрочем, вербальное творчество — частный случай поэтического акта, при котором выражение использует язык. Изначально бурный напор тварей-страстей ищет выход сразу во всех частях тела; Речь не готовила специального пути для голоса; ради абсолютного смысла предоставлялось все тело. В тот миг, когда в теле готовы соединиться Речь и Дыхание, абсолютно значимо все тело. Союз осуществляется в танце. Животные человека выходят одновременно через ноги, которые поднимаются и опускаются, через руки, которые разводятся и обнимают, через рот, который поет, глаза, которые видят, — в общем, через все тело, данное для того, чтобы значить. Мне снится или вспоминается танец, рассказывающий о вечном возвращении, передающий глубокий вневременной мотив вековой погони, которую мы танцуем в кругу на полянах, — той отчаянной погони в кругу топтания по земле, буханья в животе, женских воплей-рыданий в сердце, мелодии щекочущих флейт, во всех первозданных лесах каждой тропической ночью мы танцуем тот самый забытый танец[4].
Поэты! У вас, у нас вызывают стыд — или чрезмерную гордость — наши отмытые добела, цивилизованные, слишком ухоженного тела. Иначе вы бы прыгнули, мы бы прыгнули в круг, чтобы выразить воплем наше ошеломление от жизни; здесь, на этом бульваре, мы бы вновь подали знак, призывая к безумной круговерти, к древнему Танцу, самому первому, самому чистому стихотворению.
В памяти наших голов все вертится дикое рондо; все кружится самое жуткое воспоминание о незапамятном детстве, у нас в голове крутится песнь, и наше топтание на тропе предков, песнь нашего возвращения в единственный неподвижный центр круга, песнь абсурдного знания, которым мы обладаем, песнь нашей любви, пение, танец нашей смерти — в памяти наших голов.
…пока люди, которых мы воодушевляем, отдаются сумрачному труду. Мы посеяли зерна древнего Танца на языковом поле. Танец всего тела сосредоточен у нас во рту и шевелит одни лишь слова; когда-нибудь этот танец вырвется под наши вопли для жестокого очищения нашей речи (он вырвется и на холст перед тобой, если ты сосредоточил танец в вибрации пальцев, в малый припляс карандаша или кисти), пусть он взорвется повсюду, где мы сеяли бесценные зерна, пусть взорвется античная исступленность означать. (А пока, старина…)
28
Вечное подчинило свой призрак-Повторение всему, что Число, зримое чудо раз и навеки.
Вечное растворило свой призрак-Память в чарах зеркал-близнецов, зримое превращение тревоги, вновь ожившей при воспоминании о себе.
Вечное закрепило свой призрак, оборвав дурное вращение, цикл немощной бесконечности в неподвижном круге знания по ту сторону времени.
Поэт вызывает образ как символ, длящийся вечность, и закон этого символизма — природный закон любого живого духа. И действительно, символ абстрактной вечности — постоянство, подобное постоянству бессмертной души в народных поверьях; и знание sub specie aeternitatis какого-либо представления символизируется бесконечным повторением этого представления. Подобный символизм может восприниматься как содеянный, как почувствованный, как задуманный; в каждом из этих трех отношений он оказывается либо случайным и тогда проявляется в мучительных и невыносимых формах постоянства и повторения, либо желаемым, сознательным и тогда преодолевает примитивную символичность.
I. Символ, содеянный поэтом, — символ необходимого вызывания какого-то представления, любого представления, и в конечном счете всех представлений или мира через извечный сознательный акт, то есть отрицающий длительность. В этот момент индивидуальность поэта освобождена; он действует согласно своду сочетающихся в нем универсальных законов. А еще, в меньшей степени, являясь для истины идеальным пределом, он совершает единственный жест, способный в какой-то момент привести его индивидуальную организацию, беспросветно замкнутую в себе и на себе, к гармонии с остальной природой.
Человек, побуждаемый физиологическим детерминизмом, может случайно повести себя так же, как и поэт; не стремясь к этому осознанно, он совершит жест, который на время освободит его; и это действие будет для него тем более ценно, чем крепче он был связан: так в свои комплексы закованы невротики. Освобождающий жест, выражение необходимого отношения между его природой и природой физических, биологических и социальных явлений, будет, повторяясь, символизировать эту необходимость и станет манией. Мания — это действие, которое, не будь оно случайным, могло бы стать поэтическим и, совершаясь неосознанно, имеет шанс повторяться бесконечно, поскольку свойство неосознанного и есть тенденция к бесконечному повторению.
И сами поэтические произведения всегда сохраняют великое множество навязчивых повторений, несущих функцию магических приемов, сильнодействующих формул освобождения и единения; ритмические обращения чисел, рифм, ассонансов, образов, которые поэт придумал, осознавая их необходимость, изначально — маниакальные выражения, выдвинутые сознанием на роль чар. Благодаря предписанию чисел, этих модусов единства, стихотворение есть целостность, которая не нуждается в повторении, чтобы символизировать универсальное и необходимое.
II. Символ вечного, прочувствованный поэтом, а затем слушателем или читателем стихотворения, — чувство совершенного соответствия между образом и необходимостью, установленного задолго до всех времен; чувство совершенной присвоенности: под этим словом следует понимать то, что разум чувствует этот образ своим и что ему требовалось вызвать именно этот, свой, образ и никакой иной.
Согласие между индивидуумом и представлением может совершаться случайно; это обстоятельство, порождающее манию в связи с действием, в связи с аффектом, является также чувством присвоенности. Но здесь сознание не возвысилось до познания этой присвоенности. Оно испытывает чувство фатальной неизбежности, но еще и произвольности, ибо не чувствует необходимости, вызвавшей именно это, а не какое-то иное представление. Это чувство вечной фатальности образа, воспринимаемое, впрочем, как нечто нормативное и частное из-за скрываемого в нем тревожного противоречия, составляет аффективный фон явления под названием парамнезия. Так, встречать нечто, принадлежащее мне вечно и неизбежно, и вместе с тем не понимать его необходимости — невыносимо, если не пытаться разрешить это противоречие; и если я себя мыслю как индивидуальный разум, то единственное объяснение этого впервые воспринятого чувства присвоенности образа может быть выражено так: «я уже воспринимал этот образ» или, более обобщенно, «я помню, что уже оказывался в таком же состоянии сознания, хотя рассудок заставляет меня считать это невозможным». И для любого более или менее здравого ума парамнезия очень скоро осложняется: «значит, в таком же состоянии сознания у меня уже было это иллюзорное воспоминание о таком же состоянии…», или «я помню, что я помнил», или, доводя до предела, «я помню, что бесчисленное множество раз оказывался в таком же состоянии сознания».