Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Боковая ветка» — произведение иного типа, его содержание отнюдь не «романтично», хотя, повторяю, в художественном прогнозе грядущего использованы традиционные приемы романтической поэтики, в частности сна, если не забираться дальше XIX столетия.

Оказавшись после встречи с Т. Мором перед вывеской «Оптовая поставка утопий», Квантин подумал: «Экспорт утопического социализма». Он попадает в мир, где ценятся только сновидения и потому разработана специальная техника убаюкивания. «Миллионы наших ночей накопили достаточный запас снов, чтобы противопоставить их армии фактов, напасть на факты и обратить их в бегство» (с. 95). Именно такую лекцию читают на вечерних курсах ночных видений.

«Вечерние курсы» — грубоватая метафора, на грани, отделяющей художественный материал от нехудожественного, «борьба же с фактами» в оболочке «любви к снам» — многозначный образ. В нем заключены архетипические психология и гносеология любого утопизма, ревнители которого — не важно, убеждены они сами в этой утопии или нет, — намерены превратить собственные сны не только во всеобщие (задача невыполнимая — вот почему Замятин в «Мы» додумался до такого страшного образа, как запрет на сновидения: кто видит сны и не сообщает об этом, рассматривается потенциальным врагом системы), но в обиход, реальность которого признавалась бы всеми под страхом наказания. Как раз последняя проблема решаема, требуется лишь отрицать факты под предлогом их вымышленности, «сновидения» и подтверждать явный вымысел, «сон» как реальность.

Кржижановский отдавал себе отчет, что подобная логика могла существовать лишь в качестве тотальной, всеохватывающей; что в случае обрыва какого‑нибудь звена она вся теряла значение. Потому‑то в рассказе говорится о необходимости всемирного сна: его должны видеть не только граждане этой страны, но все человечество. Средства для такой всемирности известны: «Разве не удалось нам уже сейчас унифицировать сны, разве не навеяли мы человечеству миллиономозгий сон братства, единый сон о единении?» (с. 97).

Что же будет, не захоти люди этого «сна»? Ответ готов до того, как задан вопрос, за сотни лет он сделался априорией, и уже давно не нужны эксперименты. «Если "я" восстанут против "мы": в ямы, в колодцы с кошмарами<…>Мы погрузим весь мир в бездвижный непробудный сон. Мы усыпим самую идею пробуждения, а если пробуждение будет противиться, мы выколем ему глаза» (с. 97).

Когда читаешь эти строки, написанные семьдесят лет назад, возникает мысль: писатель не только угадал будущее — подобное бывало частенько, в этом одна из особенностей художественной метафоры; он предвидел, что это будущее сделается нашим вечным настоящим, угадав, что у нас нет будущего. Этим духом пронизаны «Воспоминания о будущем» (1929) — кажется, единственная в отечественной литературе вещь, где персонажем является время.

Герой рассказа Макс Штерер с юных лет одержим «филохронией», интересом к времени. Сначала детски — страстное влечение к часам, к часовым механизмам: «А если испортится время, мы его тоже починим?» (с. 244). В детские годы у Штерера зародилось намерение «скрутить» время, заставить его бежать по кругу, подчинив своей воле; разрушить его неумолимость, сделать обратимым.

Штерер сооружает агрегат, способный к транстемпоральным путешествиям, некую «машину времени». В одно из таких путешествий герою удается побывать в Москве 1957 г. (с. 311), хотя в дальнейшем называется другая цифра — 11 июля 1951 г. (с. 325). О подобном хронологическом разногласии в отечественных утопиях ниже.

Впечатления от будущего середины 50–х годов, увиденного из настоящего конца 20–х, Штерер сообщает, волею автора, специально собравшимся слушателям вроде публичного отчета о командировке. «Мое будущее, искусственно взращенное, как растение, до природного срока выгнанное вверх, было болезненно тонким, никлым и бесцветным<…>Во все постепенно стала подпепливаться какая‑то серость, бесцветящий налет нереального. Странная тоска вклещивалась в сердце<…>Это нищие, кровью и гневом протравленные года, когда гибли посевы и леса, но восставал лес знамен, — они мнились мне голодной степью, я проходил сквозь них, как сквозь пустоту, не зная, что… в ином настоящем больше будущего, чем в самом будущем» (с. 327–329).

Сказано: в настоящем больше будущего. Расширив границы метафоры, подучим: настоящее и есть будущее, как такового будущего нет, а с ним нет и его психологической «изнанки» — надежд.

Один из вероятных смыслов метафоры Кржижановского состоит в том, что время не движется; что в настоящем не только будущее, но и прошлое. Время даже не пляшет по кругу, как мечтал изобретатель, оно стоит, приросло к месту (не зря появились вегетативные ассоциации). Впрочем, герой так и говорит, объясняя, какими ему видятся современные люди:

«Это люди без теперь, с настоящим, оставшимся где‑то позади их, с проектированными волями, словами, похожими на тиканье часов, заведенных задолго до…» (с. 331).

В такой‑то среде, в таких‑то душах — порождениях такого места, существует настоящее, которое сразу прошлое и будущее, а посему никуда не надо двигаться, нет истории, предполагающей движение во времени, хотя отсутствие истории постоянно скрывают от людей, разными способами подчеркивая категории времени, причем у каждой имеется строго фиксированное значение: прошлое — темно, будущее — лучезарно, настоящему отведена второстепенная роль промежутка, где не надо задерживаться, скорее туда, к сияющему будущему.

Герой Кржижановского только и сделал, что проверил темпоральную гипотезу, с отчаянием убедившись в ее ложности: такого будущего нет, его вообще нет, одно настоящее, которого — он приходит и к такой мысли — тоже нет. Где же и кто существует? — спрашивает себя герой. Ответ безошибочен, если придерживаться исходных посылок: нигде и никто.

В этом случае ситуация рассказа — парафраз очень известной в русской литературе метафоры: «мертвые души». В гоголевском романе тоже нет времени и любая попытка определить, когда развертывается действие, оканчивается ничем. В рассказе Кржижановского имеются косвенные свидетельства, допускающие сопоставления с книгой Гоголя: «Я понял, почему то буду, в котором я был, виделось мне так мертво и будто сквозь пелену… (с. 337. — Разр. автора).

Будущее виделось мертвым — яснее не скажешь, остается лишь гадать, почему в 1929 г. оно было увидено так. Впрочем, Кржижановский не одинок. За несколько лет до него эту мертвость разглядели Е. Замятин и М. Козырев: у каждого над грядущим, легко различимый, витает дух смерти. В «Мы» это достигается посредством вырезания участков мозга, отвечающих за воображение (в сущности, умерщвление человека). В «Ленинграде» персонаж выходит из могилы, куда попал, симулируя смерть, убеждается, что новый порядок негоден, бунтует, и ему грозит смерть, на сей раз действительная.

«Воспоминание о будущем» заканчивается словами одного из героев, задумавшего написать о Максе Штерере книгу. Эпиграфом он собирается взять известную строку: «Уведи меня в стан понимающих…» «Погибающих, — поправляет его собеседник. — Одно и то же» (с. 346).

Да, одно и то же для тех, кто признает отсутствие времени, проклятость места, где всегда происходит одно и то же, т. е. ничего не происходит. У понимающего никаких надежд, он живет как бы мертвым, отличаясь от мертвеца лишь сознанием собственной мертвости.

Не однажды при чтении рассказа Кржижановского мелькает мысль о «Машине времени» Г. Уэллса. Писатель, конечно, предвидел такое сравнение, и в одном из эпизодов к герою попадает эта книга, он ею недоволен: ему не нравится внешний вид уэллсовского аппарата: «Какие‑то провода, даже нелепое велосипедное седло» (с. 232). Моя машина, думает герой, походит на шапку — невидимку и будет схватывать голову: «Время, прячущееся под черепом, надо прикрыть шапкой, как мотылька сачком» (с. 233).

Два радикально не совпадающих взгляда на время. Персонаж Уэллса движется в нем, как в пространственной протяженности, в некоем «бесконечном месте», и для него время — лишь четвертое измерение пространства.

42
{"b":"190869","o":1}