Но новое жизнеощущение выявило и еще одну важнейшую черту, которую античная цивилизация не знала: отныне как духовные ценности стали восприниматься понятия «нация» и «народ» в их противоположности господствующим слоям общества. Греческий полис ни в коем случае не мог рассматриваться как ячейка нации, он даже не соотносился с этим понятием. В случае римской гражданской общины это ясно абсолютно: римского языка не существовало, единство территории римского государства основывалось исключительно на гражданстве, а не на национальной однородности. Такой особый характер античной цивилизации определил многие разобранные выше коренные черты европейского культурного сознания вплоть до XIX в.
Во второй четверти XIX столетия национальное, народное и человечное слились в определенное единство, которое стало частью нового культурного самосознания и в контексте новой культурной эпохи выявило свою противоположность греко-римскому классическому и классицистическому, т. е., в сущности, всему античному наследию. Одна другой противостали две всеобъемлющие аксиологические системы. Одна— форма и содержание
807
которой восприняты от античности; она опирается на культурный опыт трех тысяч лет, гордится своими славными традициями и утверждает как ценность ответственность перед общественным целым, служение целому, способность отвлекаться от всего «человеческого, слишком человеческого» и возвышенным языком риторического искусства рассказывает лишь о том, что достойно увековечения в истории. Другая утверждала ценность каждого отдельного человека, его экзистенции, его повседневной жизни, его радостей и скорбей; она признала такие формы самовыражения, как плач, стон, смех, и они, как оказалось, могли сказать гораздо больше, чем прекрасная, грамматически и риторически упорядоченная речь. До этого переворота люди культуры в большинстве были убеждены, что только первая аксиологическая система воплощает подлинные и высокие ценности. После переворота убедились, что именно вторая «отвечает нашему времени».
Неповторимая особенность второй четверти XIX в. состояла в том, что в жизни целого поколения оба регистра культурного сознания выступали еще в живом и драматическом столкновении. Время требовало выбора, который для людей этой эпохи, несших в себе оба только что указанных начала, был столь же неизбежен, сколь невозможен. Они оказались на перевале — чувствовали, что переход от старой, «античной» системы к новой, «экзистенциальной» необходим, но что обе системы имеют свою почву, свой резон и нет возможности просто одну из них предпочесть, а другую упразднить.
Ф.И. Тютчев(1803—1873) воплотил это противоречие в наиболее характерной, глубокой и в то же время четкой форме.
Тютчев — один из первых, самых значительных и страстных идеологов славянофильства. Воззрения свои в этой области он изложил в статьях «Россия и Революция» (1849) и «Папство и римский вопрос» (1850), связанных с задуманным, но так и оставшимся в набросках большим трактатом «Россия и Запад» (1848—1849). Главная мысль этих материалов — фундаментальное противостояние России и Западной Европы. Строй западноевропейской жизни основан, по Тютчеву, на абсолютизации индивидуальности, лица, Я, его права преследовать свои отдельные эгоистические интересы. Этот индивидуалистический принцип полнее всего воплощен для Тютчева в Революции — той, которая в 1848 г. разворачивалась на его глазах, но которая в то же время представлялась ему некоторой постоянной онтологической характеристикой западноевропейского строя существования. В
808
России, напротив, сохраняется главный, исходный принцип христианства, полностью искаженный, а затем и утраченный в революционной западной традиции, — принцип единства, единства народного, государственного, церковного, в котором растворяются всякая раздельность, особость, своекорыстие и энергия Я, присущая ему в достижении своих частных целей. К указанным выше статьям тематически примыкают многие политические стихи Тютчева. Они создавались по большей части в более позднее время, но оценка западной цивилизации осталась в принципе неизменной. Примером могут служить такие стихотворения, как «Гус на костре», «Два единства» и многие другие.
В очевидном и, на первый взгляд, необъяснимом противоречии с описанной идеологической позицией находится жизненное и, прежде всего, повседневно-бытовое поведение Тютчева. Оно не только не продолжает его славянофильские взгляды, но и явно противостоит им. «Достигнув сорокалетнего возраста, — как писал поэт родителям 13 ноября 1844 г., — и никогда в сущности не живши среди русских», он тяготился пребыванием в деревне, даже родовой, даже той, где прошло его детство. По словам И.С. Аксакова, зятя поэта и одного из ведущих славянофилов, меньше всего склонного недооценивать славянофильство своего тестя, «мудрено себе и вообразить Тютчева в русском селе, между русскими крестьянами, в сношениях и беседах с мужиками»; его «любовь к русскому народу не выносила жизни с ним лицом к лицу». Русским языком за пределами поэзии Тютчев пользовался редко и неохотно — его статьи, служебные документы, большая часть писем писаны по-французски. Женат он был оба раза на немках. Люди, лично его знавшие, воспринимали его как «европейца самой высшей пробы» (И.С. Аксаков), чья «самая сущность суть чисто западная» (И.С. Тургенев). Тютчев неоднократно говорил и в стихах, и в прозе о том, как неуютно он себя чувствует в России: «Итак, опять увиделся я с вами, / Места немилые, хоть и родные <…> Ах, и не в эту землю я сложил / Все, чем я жил и чем я дорожил».
Описанное противоречие не исчерпывалось особенностями биографии Тютчева или его теоретического мировоззрения. В нем нашло себе отражение характерное для 40-х годов несоответствие между растущим осознанием особости народно-национального развития и сохраняющимся ощущением ценности того регистра культуры, который основывался на общем достоянии — наследии античности. Первая еще представала в теоретической, идеологической форме, второе уже не было прежним прямым классициз-
809
мом, а выступало в новом преломленно-образном виде — в виде темы «Юга», противостоящего «Северу». Контраст обоих начал представлен во многих стихотворениях Тютчева 1830—1840 гг. Особенно ясно он выражен в стихотворениях «Вновь твои я вижу очи…» (предположительно датируется 1848 г.) и в написанном по-французски стихотворении 1846 г., которое мы приводим ниже в весьма точном переводе М.П. Кудинова:
Вот море, наконец, замерзло. Скрылся где-то Тревожный мир живых, мир бурный, грозовой, И полюс северный при тусклых вспышках света Баюкает любимый город свой.
Контекст «северной» и «южной» тем и в их самостоятельной трактовке и в их сопоставлении не оставляет сомнения в том, что стояло в лирике Тютчева за контрастом, на котором строится приведенное четверостишие. «Мир живых», т. е. отдельных индивидуальностей, людей, имеющих лицо и имя, мир, исполненный грозы и муки, т. е. энергии и страстей, противостоит здесь безлюдной безымянности и вынужден растворяться и исчезать, когда надвигаются на него «мутные сумерки». Недаром и в других стихотворениях в характеристиках «Севера» так настойчиво повторяется слово «безлюдный»: «Месяц встал и из тумана осветил безлюдный край…»; «Не этот край безлюдный / Был для души моей родимым краем»; «И жизнь твоя пройдет незримо / В краю безлюдном, безымянном». Точно так же тема бурного и грозового «тревожного мира живых», разрастаясь в лирике раннего и зрелого Тютчева, превращается в стихию энергии, грозы и страсти, переполняющую лирический космос поэта, и характеризуется словами «пламень адский»; «родимый огонь»; «пылающая бездна»; «бури порывистый глас»; «огонь палящий»; «среди громов, среди огней, /Среди клокочущих страстей»; «Снова жадными очами / Свет живительный я пью / И под чистыми лучами / Край волшебный узнаю» и т. д.
«Южная» тема, с одной из самых устойчивых тональностей лирики Тютчева, в этой теме заключенной, соотносится с представлением о Древнем Риме. Прежде всего стоит отметить, что «Юг» Тютчева географически конкретен: «И в радужных лучах, и в самом небе Рима»; «…и я заслушивался пенья / Великих средиземных волн»;