Чижов чувствовал себя виноватым в смерти «незабвенной Катиньки» и оттого еще больше страдал. Желая высказаться, выговориться и быть услышанным, он уже через два дня шлет в Италию новое письмо: «Впервые испытываю я такую грусть, какой никогда и представить себе не мог, — исповедовался он другу-художнику. — Грусть нападает на меня минутами, постоянно же какая-то непонятная отрада молиться ангелу, улетевшему с земли. Ее комната для меня священна… Оставаться в ней одному, часто без мысли, пред тем, что после нее осталось, — для меня невыразимое наслаждение. Боюсь <того момента>, когда придется обратиться к действительной жизни; но любовь к ней так свята, что она только может укрепить силы. Теперь у меня как будто бы одною надеждою больше, что есть представитель за меня перед Богом. На земле все так мимолетно, что даже, кажется, не будет грустно и жить: жизнь пройдет, как сон. Дай только Бог, чтобы в ней приготовить себе будущее существование… Одно лишь бы исполнить, что назначило Провидение, и не заснуть бы пред приходом Жениха. Бог дал мне счастие на земле, больше просить не смею и даже не имею охоты; пора начинать за него расплачиваться»[239].
Вскоре из Озерова от сестер пришло известие о кончине матери. Чижов был безутешен. Его дневник и письма того времени полны терзаний и неутешной скорби: «…Мое положение… ужасно грустное. Я выбит из колеи, ничего не вижу впереди себя»; «…иногда боюсь сойти с ума, до того осаждает меня тоска…» Он поселяется при Киево-Печерской лавре, в гостинице для паломников, и проводит дни и ночи в постах и молитвах: «У меня одна жизнь и в ней одно утешение — панихида…»[240]
Часами Федор Васильевич вел душеспасительные беседы с монахами лавры — «людьми глубокими и чистыми душою», — с приходящими в Киев со всех краев России богомольцами. И постепенно тон его писем становится другим, смиренным и более покорным судьбе. Он писал Иванову из Киева: «Бог ведет так или иначе; без несчастий трудно доискаться в собственной душе до истины. Она там, на дне; надобно, чтобы горе, и горе не условное, а истинное, потрясло душу до основания. „Блажен же человек, его же обличи Бог; наказание же Вседержителева не отвращайся. Тот бо болезни творит и паки восставляет: порази, и руце Его исцеляет. Шестижды от беды изымет тя, в седьмий же не коснетися зло“. Трудно, очень трудно дойти до чего-нибудь без сильнейшего, убийственного горя. Оно же и оселок силы духа: выдержишь, — будешь служителем Божиим, падешь, — значит и не годен был бы на делание»[241].
В конце концов сильная натура Чижова взяла свое, и он обрел волю к жизни.
Желая иметь подле себя портрет умершей возлюбленной, он обратился за советом к Александру Иванову, кто бы из находившихся в то время в Италии живописцев мог бы выполнить его заказ. В качестве образца Федор Васильевич предложил взять портрет святой великомученицы Екатерины Александрийской работы Джованни Анджелико Фиезолийского, небольшую гравюру с которого он привез когда-то в Рим в подарок другу. Лик этой особо чтимой в христианском мире святой удивительным образом напоминал Чижову дорогие ему черты. «Портрет умершей и истинной великомученицы… не оскорбит никого, — уверял он, — потому что вся жизнь ее проведена в нравственных борениях, а смерть мучениями… очистила ее еще на земле и дала узреть преддверие рая»[242].
К сожалению, нет свидетельств того, что просьба Чижова была исполнена…
Глава вторая
ССЫЛКА
Подробности жизненного уклада русского крестьянства интересовали Чижова, сколько он себя помнил. Еще за двадцать лет до народников, в простом платье, с «купеческой» бородой, он предпринял своеобразное «хождение в народ». В его показаниях на следствии в Третьем отделении есть любопытное свидетельство: «Когда я проехал (в 1845–1846 годах. — И. С.) от Радзивиллова до Киева, потом до Прилук, Новгород-Северска, съездил в Москву и в… Костромскую губернию, я нашел, что борода моя дала мне много способов прямее и лучше смотреть на ход вещей, потому что все были со мной запросто, мужики рассказывали все подробности их быта и их промышленности, что меня очень занимало»[243]. Тогда он не мог предположить, насколько добытый таким путем опыт знакомства с жизнью крестьян и состоянием народных промыслов пригодится ему вскоре…
Славянофилы в большинстве своем принадлежали к числу крупных помещиков, хозяйство которых самым непосредственным образом было связано с промышленным производством, которое было основано на переработке сельскохозяйственного сырья. А. С. Хомяков, Ю. Ф. Самарин, князь В. А. Черкасский, А. И. Кошелев (последний, по утверждению историка и археографа П. И. Бартенева, был одним из прототипов гоголевского «примерного хозяина» Костанжогло[244]) располагали обширными земельными угодьями, тысячами душ крепостных крестьян и одновременно владели винными, сахарными, полотняными заводами. Они занимались активной хозяйственной деятельностью у себя в имениях, широко применяли передовые методы возделывания сельскохозяйственных культур с помощью наисовременнейших машин, в том числе и с использованием энергии пара. Втянутые в товарно-денежные отношения, они с особой ясностью понимали, что непроизводительный крестьянский труд тормозит развитие их хозяйств, и выступали с требованием отмены крепостного права как «чуждого основам народной жизни» института[245].
«Полуразночинец» Чижов, не имевший, подобно И. С. Аксакову, ни земли, ни крепостных крестьян, оказался, по определению американского историка П. Христоффа, «одним из наиболее разносторонних и предпринимательски настроенных славянофилов»; по словам другого американского исследователя Т. Оуэна, Чижов, «самый практичный из славянофилов», «добивался усиления промышленной мощи России с помощью внедрения в жизнь несметного числа проектов», тем самым «бросая вызов доминированию Западной Европы в мировой экономике»[246]. Для него XIX век был прежде всего «веком промышленности, веком деятельности»[247].
Еще в середине 30-х годов, встречаясь в доме своего учителя академика М. В. Остроградского с преподавателями Института путей сообщения, Чижов зарекомендовал себя горячим сторонником освоения российского бездорожья с помощью парового рельсового транспорта. Причем, уверял он, уровень теоретических познаний и начатков практического опыта в России таков, что у нас вполне в состоянии справиться с этой задачей, опираясь на собственные силы[248].
Начиная с 1833 года на знаменитых уральских металлургических заводах Демидовых уже бегали по чугунным «колесопроводам» паровозы с прицепленными к ним вагончиками, груженными рудой. Изобретенные крепостными мастерами-самоучками отцом и сыном Черепановыми, они именовались в заводских производственных рапортах «пароходными дилижанцами» или «сухопутными пароходами». Однако правительство, сомневаясь в конкурентоспособности отечественного железнодорожного строительства, отдало его развитие на откуп иностранцам.
В 1837 году Петербург, Царское Село и Павловск соединила железная дорога, построенная специально приглашенными из Европы инженерами и рабочими во главе с австрийским коммерсантом Францем Герстнером. Расстояние длиною в 24 версты пассажирские составы из восьми вагонов преодолевали за тридцать минут. По тем временам это казалось фантастическим. Именно открытию Царскосельской железной дороги посвящена «Попутная песня» М. И. Глинки на слова Н. В. Кукольника: «Веселится и ликует весь народ! В чистом поле мчится поезд!..»