Эта доверчивость Горбякова перед малознакомым человеком всколыхнула душу Глафиры Савельевны.
— Вы брат мне, Федор Терентьич. Брат по несчастью! — воскликнула Глафира Савельевна. — Все, что вы сделали тогда, в тот раз, когда смерть стояла уже у меня в изголовье, мог сделать каждый благородный человек. А вот так искренне, вот так беспредельно отдать тайны своей души другому мог только брат.
Глафира Савельевна заплакала, и худенькое ее личико вдруг стало одухотворенным, втрадальчески торжественным и неотразимо привлекательным. Горбякев замер, чувствуя, что спазмы и ему сжимают горло.
С этой встречи между ними установились отношения действительно такие, какие случаются довольно редко: откровенные, бесхитростные, чуть ли не родственные.
Они договорились называть друг друга на "ты" и по имени. Они знали теперь друг о друге почти все. Да, почти все, если не считать той великой тайны, которой обладал Федор Терентьевич Горбяков как член Нарымского большевистского подпольного комитета, как его связной, державший в своих руках все нити партийных связей, простиравшихся от нарымских деревень до столицы государства Российского — Петрограда и до многих-многих городов зарубежных стран, в которых обитали до поры до времени русские революционеры-большевики.
Если честно сказать, то Горбяков, установив с Глафирой Савельевной искренние отношения, подумывал не раз о том, чтоб приобщить и ее к истокам революционной партийной мысли и действия. Она была человеком, глубоко пострадавшим от социальной несправедливости. Чувства и мысли обездоленных ей были близки и понятны. А ему, Горбякову, к тому же на этом перегоне между Нарымом и Парлбелью так не хватало своего человека, способного приютить, обогреть, обезопасить того или иного товарища, отправлявшегося по решению подпольного комитета в побег.
Именно поэтому, изредка навещая Глафиру Савельевну, Горбяков всякий раз старался возбудить у нее интерес к общественной жизни, рассказывал о событиях на фронте, о настроениях солдат, не избирал особо осторожных слов, когда нужно было критикнуть царское правительство за крохоборство, за мизерность средств, которые отпускались на содержание школ и больниц.
И по тому, как порой загорались глаза Глафиры Савельевны, с какой живостью подхватывала она его суждения, Горбякову казалось, что хотя и медленно, но верно он приближается к цели: Глафира Савельевна постепенно придет к сознательному участию в революционной борьбе.
Но как же далек был от истины ГорСяков! Он даже и представить себе не мог, что его появление возле Глафиры Савельевны пробуждало в ней совсем-совсем иной строй чувств и помышлении. Краткие ц довоиыю редкие его наезды еще острее подчеркивали в ее сознании одиночество, которое угнетало ее с каждым днем все сичьнее. С его отъездом еще явственнее простиралась перед ней страшная, душераздирающая незащищенность от ударов суровой жизни, которые грозили, ей со всех сторон, куда бы только она не вздумала ступить.
И еще одно чувство будоражил в ней Горбяков: инстинкт женщины, не ставшей еще женой и матерью, но страстно звавший ее исполнить зов природы Горбяков н не подозревал даже, что Глафира Савельевна расположена к нему как к мужчине всем существом своим и ей стоит больших усилий сдерживать себя, чтоб не открыть перед ним свое тайное тайных. Не знал Горбяков, этот умный, пронзительный и цельный человек, и еще одной наиважнейшей детали: Глафира Савельевна замечена не только им, ее заприметили, если можно так выразиться, люди с противоположного берега.
В великий пост из Нарыма в деревню, где жила Глафира Савельевна, приехали священник с дьячком. Приобщая к святому причастию школьников, они не могли не обратить внимания на молчаливую, но полную внутреннего достоинства учительницу. Особенно выказал к пей свое благорасположение дьячок Вонифатий. Он был уже не молод, чуть глуховат, подслеповато щурился на белый свет, но положение одинокого человека, все-таки чего-то уже достигшего, позволяло ему держаться на волнах житейских с достаточной уверенностью.
Ход жизни, ее реки и ручейки причудливы, и никому не дано наперед знать, где, как, почему они совершают неожиданные изгибы и всплески. Так случилось и в этой истории. Нарымский дьячок Вонифатий неожиданно оказался перед возможностью получить сан дьякона. Пришлось торопиться с бракосочетанием, ибо священнослужитель такого сана по установившимся канонам не мог быть рукоположен в состоянии одиночества.
Вопифатий долго не размышлял. До Глафиры Савельевны от Нарыма хорошие кони домчали за два часа.
Смятение, в которое поверг Вонифатий свою избранницу, было трудным. Глафира Савельевна убежала за деревню, в лес, и там-то, глядя в холодное, бесстрастное небо, в слезах и муках решала будущее своей жизни.
Вонифатий мало, если не сказать резче, располагал к себе, но зато — и об этом нельзя было думать без трепета — сразу, вот уже через неделю кончится ее холодная и голодная жизнь и подымется неред ней щит, способный хоть как-нибудь уберечь ее от ударов судьбы.
История сия на Руси не блистала новизной, была почти извечной, но кому от этого было легче?
А Вонифатию повезло. Не засиделся он на долгие годы в дьяконах. По случаю скоропостижной смерти парабельского священника получил Вонифатий приход.
Весной, в самое половодье, в Парабельскую протоку вошел карбас с имуществом и с людьми. Это прибыл отец Вонифатий с матушкой. Горбяков уже знал об уходе Глафиры Савельевны в другой мир, чуждый для него и глубоко ненавистный, и, по правде сказать, не думал излишне терзаться по этому поводу. Конечно, горько было оттого, что обманулся в своих представлениях. Но переживется и это, как переживалось уже многое другое. Однако вот что, черт подери, обеспокоило Горбякова: ведь нельзя ему, заметному человеку в этой местности да еще играющему роль верноподданного престолу, не навестить нового батюшку, не оказать ему внимания в столь важный час вступления того во владение храмом архангела Михаила и приходом чуть не в целую волость. Не сделай этого Горбяков, — тотчас его поступок получит освещение очень невыгодное, подрывающее его прочную репутацию. Задумался Горбяков, помрачнел, ходил из угла в угол, прикидывал. Да только зря он усложнял свою жизнь.
В тот же день, когда карбас из Нарыма пристал к парабельскому берегу, в дом Горбякова прибежала жена трапезника с запиской от Глафиры Савельевны. Та просила разрешения у Горбякова посетить его, и немедля, сегодня же.
— Ну, коли матушка барыня по всем видам приболела, передай, тетка Ульяна, ей, пусть приходит, если может, сейчас, — сказал Горбяков посыльной, зная, что посещение фельдшера, да еще по его разрешению, дозволено хоть кому и это не вызовет никаких кривотолков на селе.
Глафира Савельевна словно ждала его ответа за углом. Она примчалась в сей же час. Влетев в кабинет Горбякова и не сказав ему ни одного слова, она опустилась перед ним на колени, давясь рыданиями, заговорила с исступлением:
— Ударь меня, Федя, ударь сильнее за мое подлое и низкое ренегатство, за пустую трату твоих благородных порывов. О ренегаты, о клятвоотступники… Ну нету же, нету на свете более отвратной породы, чем они… Ну ударь, Федя! Ударь и прости. Испугалась я жяшщ, испугалась борьбы… Ну сказки, ты презираешь меня? Презираешь?
"Истеричка… типичная истеричка… и хорошо, очень хорошо, что не вовлек я ее в подпольную работу… Могла бы в трудный момент выдать, натворить бед, пустить под откос всю организацию", — слушая возбужденный голос Глафиры Савельевны, думал Горбяков.
— Встань, Глаша, и сядь вот сюда, — твердо сказал Горбяков, соображая, как сделать так, чтобы не восстановить ее против себя и в то же время обезопасить свою тайную работу на революцию и партию.
Глафира Савельевна села на стул, все еще всхлипывая и заслоняя мокрое лицо батистовым надушенным платком.
— Слушай-ка, Глаша, что я тебе скажу: каждый живет как может и как хочет. Желающий бороться найдет поприще, где кжшт борьба. Жаждущий покоя обретет его. Ты поступила так, как велела тебе твоя совесть.